Реквием | страница 2



Он приехал, как всегда, неожиданно, летней белой ночью, перед рассветом стройный, молодой, с темным от загара лицом… А уже через год, в 1941-м, сразу после объявления новой войны ушел добровольцем в Народное ополчение. Предполагали, что через несколько месяцев все закончится. Мама не хотела никуда уезжать из Ленинграда, дежурила на крыше во время воздушных тревог, но он сумел уговорить ее уехать.

Помню товарный поезд, увозивший нас в эвакуацию, — один из последних эшелонов, уходивших из Ленинграда с семьями военнослужащих. Папа сутки был на дежурстве, прибежал к самому отправлению. Они не смогли даже попрощаться как следует. Поезд уже двинулся, шел, а папа все держал меня на руках и бежал все быстрее, быстрее рядом с открытой дверью товарного вагона, потом подал меня маме, а я громко и безутешно плакала. Почему-то я знала, что не увижу его больше… Ехали мы больше месяца, говорили, что нас направляют в Магнитогорск. Как бы сложилась наша жизнь там — неизвестно, но, на наше счастье, эшелон проходил через Башкирию, где в маленьком городке Белебее жил дедушка, папин отец. Там мы и сошли с поезда.

Устроиться на работу по специальности маме не удалось. Взяли грузчицей и чернорабочей на завод. Весной 1943-го мы перебрались в Чкалов (ныне Оренбург), где находились бабушка и мамина сестра с маленькой дочкой, эвакуированные туда с ленинградским авиационным заводом. Там маме нашлась работа в школе — учительницей русского языка и литературы. Кроме уроков она вела драмкружок, для которого сама делала инсценировки, проводила литературные вечера, устраивала концерты в подшефном госпитале.

Папа провоевал десять месяцев. Каждые два-три дня он писал письма маме, мне, родным, друзьям. Иногда на бумаге остались пятна от чадящей коптилки, иногда — сплошные черные вымарки цензуры. Из маминых писем к нему сохранились только те, что были возвращены с наклейкой "Адресат выбыл". И еще отдельные листки, исписанные ее свободным размашистым почерком, — ее письма-дневники, обращенные к тому, кого уже нет.

О. Михайлова


РЕКВИЕМ


(10 июня 1942, Белебей)

Мой дорогой, любимый мой!

Сколько же дней прошло с тех пор, как я получила эту страшную весть? Всего три недели, но жизнь моя остановилась в тот час. Или в долгие годы превратились дни. Я не знаю. Может быть, ты никогда не прочтешь этих строк, но я не могу не писать тебе. Я верю, далекий мой, что ты жив. Я не могу думать иначе. Каждую минуту, каждый день я жду тебя. Каждую ночь я вижу тебя во сне. Я часто просыпаюсь. Мне все кажется, что стучат. Что кто-то идет. Я слышу чьи-то шаги. Мне кажется, что я вижу тебя сквозь закрытые ставни. Вот ты подходишь к дому. Тихо стучишь в ставень кончиками пальцев. Помнишь, ты всегда отстукивал какой-нибудь мотив? Ты не решаешься сразу войти: ты боишься испугать нас. Сердце во мне цепенеет. Я не могу пошевельнуться, не имею сил встать и спросить, кто там. И ты уходишь. Шаги замирают. Я медленно, медленно прихожу в себя, понимаю, что это бред. (…) Почему ночь не может длиться вечно! День неумолим. Он настает, и я должна расстаться с тобой. За стеной плачут дети. Со стонами встают взрослые, начинают ссориться. Все торопятся. Как хорошо, что я тоже должна торопиться. Хорошо, что работа так непосильно тяжела для меня. Если бы ты знал, как я устаю! Утром не могу разогнуть пальцы. Болит поясница. Я наскоро ем и ухожу. Я работаю на элеваторе. Мы там ссыпаем зерно в мешки (это называется "кантарить") и грузим их в вагоны. День делится на две половины. Сначала мы все ждем, когда наступит обеденный перерыв. Потом считаем часы до конца. Особенно тяжело бывает в те дни, когда идет погрузка гороха. Мы стоим тогда в облаках пыли. Почти не видим друг друга. И только по равномерному трескучему звуку сыплющегося гороха догадываешься, что рядом стоит другая кантарщица. Мы задыхаемся от пыли. Часто чихаем. Я уже чихаю кровью.