Журавлиное небо | страница 167



И, пожалуй, об этом секрете знали не одни мы. При случае мы видели, как ему докладывал о чем-то матрос: докладывал голосом выразительным и энергичным, круто выгибая грудь, старательно прикладывая руку к виску, а Иван Яковлевич меж тем смотрел, по своей привычке, равнодушно куда-то в сторону, и такое страдание было написано на его лице, что даже брала злость на матроса, который, как заведенный, так и сечет словами, так и старается…

— Позвольте идти, товарищ капитан-лейтенант?

Промолчит или отвернется: мол, это видно и без того, можно идти, да иди ты, иди, братец, свое дело ты сделал, а обо мне думай как хочешь: настанет моя очередь, и я, подобно тебе, перед кем надо стоять буду. А тебе я, может быть, и не позволил бы так стоять, но порядок есть порядок: что будет, если все его станут нарушать?

Возможно, так думал Иван Яковлевич, возможно, иначе, но матрос, я убежден, понимал все именно так, и если бы на месте Ивана Яковлевича был кто-то другой, не простил бы ему подобной своеобразной манеры принимать рапорта, счел бы ее самым обыкновенным, не очень изощренным хамством. Но, надо полагать, матросы знали об Иване Яковлевиче нечто, какие-то несомненные качества, потому что незаметно было, чтобы осуждали его за такое то ли чудачество, то ли какой-то наивный розыгрыш самого себя.

Читатель может подумать, что Иван Яковлевич — человек пожилой, но самое удивительное как раз то, что ему не более тридцати пяти лет — возраст, еще далекий от окончательного подведения жизненных итогов. В такие годы некоторые только-только расстаются с холостяцкой жизнью, а Иван Яковлевич уже отец четверых детей, и если как следует рассудить, то это забота для человека, занятого службой, вовсе не маленькая. И все же не приходилось видеть, чтобы забота эта особенно угнетала Ивана Яковлевича, — наоборот, она, возможно, давала ему своеобразное чувство полноты жизни, прочности своей жизни, той прочности, которой он не замечал в других корабельных офицерах — сверстниках и офицерах помоложе. В их поведении, разговорах было, конечно, больше гусарского, разбросанного, необстоятельного в бытовых мелочах, и это, наверное, не очень нравилось Ивану Яковлевичу, и он свой житейский перевес иногда безобидно, добродушно давал понять. Хотя, что и говорить, перевес этот был очевиден и без того: к нему в каюту шли едва ли не каждую минуту кто за ниткой с иголкой, кто за щеткой и гуталином, кто за асидолом — наводить блеск на пуговицы. Бывали в той каюте и мы — не чаще и не реже других.