Это вам, потомки! | страница 8



— Ты чему радуешься? Зубок выздоровел?

— Нет, не потому.

— А почему?

— Ковыряли, ковыряли, а зубок-то все болит.


* * *

Наш Игорь, наш герой-любовник бывшего Александрийского театра, одеваясь в передней, вытер пыль на ботинках своим кашне, а потом шикарно накинул его на шею.

Он из интеллигентской семьи — прадед, дед и отец архитекторы, мама — педагог (преподает французский язык), сам чуть-чуть не кончил философский факультет, в театре играет не только Ваську Пепла из «На дне», но и дона Цезаря де Базана, который, как известно, и «перед королем Испании не снимал своей шляпы».

И вот это «кашне»!

Воистину наша эпоха удивительная.


* * *

Старый Эйх — так называли мы в домашнем кругу профессора Бориса Михайловича Эйхенбаума — однажды без улыбки спросил меня:

— А знаешь, Толя, что во Французской Академии сказал о тебе Виктор Гюго?

— Нет, к стыду своему, не знаю.

— Может, тебе это интересно?

— Очень!

Тогда старый Эйх снял с полки только что вышедший XV том Гюго и с отличной выразительностью стал читать двадцать пятую страницу:

«Ни один поэт не заставлял свои трагедии и комедии сражаться с такой геройской отвагой. Он посылал свои пьесы, как генерал отправляет на приступ своих солдат. Запрещенная драма немедленно заменялась другой, но и ее постигала та же участь».

Эйх захлопнул книгу и замолчал, не без самоудовлетворения и торжественности.

— Да, профессор, Виктор Гюго это сказал обо мне. И это святая истина.

Сегодня, то есть 9 февраля 1957 года, ВСЕ мои пьесы запрещены.

— Сколько их?

— Больших девять. Юношеские не в счет, очень плохие — тоже. Одни запрещали накануне первой репетиции, другие накануне премьеры, третьи — после нее, четвертые — после сотого спектакля («Люди и свиньи»), пятые — после двухсотого («Золотой обруч»).


* * *

У молодых советских супругов частенько жизнь идет по трагической песенке:


Дунька дома — Ваньки нет,
Ванька дома — Дуньки нет.

Ребята на улице: — Закрой поддувало!

— Не сифонь, — отвечает семилетний пузырь.

Я учусь у них сегодняшнему языку.


* * *

Женщина забывает даже имя своего возлюбленного (если их было порядочно). Но обязательно помнит с мельчайшими подробностями все платья, которые она носила примерно с двенадцатилетнего возраста.


* * *

Коктебельское небо в июле — синяя клеенка, протертая мокрой тряпкой.

Сентябрьский луг в Солнечном словно забрызган хорошим одеколоном.

Моя юношеская любовь — ее звали Танечкой — всегда выскальзывала из рук, как кусок мокрого мыла.

Эти образы мне когда-то казались удачными. А потом я стал их вычеркивать из своих рукописей.