Л.Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность | страница 42
– Ils ne sont pas jolis, ces b… de Russes,[6] – говорил один зуав из толпы французов.
– De quoi ils rient donc?[7] – говорит другой, черный, с итальянским выговором, подходя к нашим.
– Кафтан – бун, – говорит бойкий солдат, рассматривая шитые полы зуава, и опять смеется.
Ne sors pas de ta ligne, á vos places, sacré norn![8] – кричит французский капрал, и солдаты с видимым неудовольствием расходятся”.
Не странно ли будет видеть потом, всего через несколько часов, этих добродушных людей, так весело разговаривавших друг с другом, с ожесточенными и освирепевшими лицами прокалывающих друг друга штыками? Вражды между ними нет никакой; если бы не странная стихийная сила, руководящая ими, они долго бы еще продолжали беседовать и смеяться, а потом вместе и дружно принялись бы за работу. Но “белые флаги спрятаны, и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия”.
Дикая и страшная трагедия человеческой жизни разыгрывается на полях сражений. Где и в чем можно найти ей оправдание? И вместе с Толстым невольно спрашиваешь себя: “Неужели эти люди – христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, – глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колена перед Тем, Кто дал им жизнь, вложил в душу каждого, вместе со страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастья не обнимутся, как братья?”…
Нет, не обнимутся. Цветущая долина покрывается мертвыми телами, опять свистят орудия смерти, прекрасное солнце спускается к синему морю, синее море, колыхаясь, блестит в золотых лучах солнца, а люди, как дикие звери, бросаются друг над друга и рвут друг друга зубами…
Гете заметил как-то, что истинный художник всегда ребенок. Как ребенок он наивен, удивляется тому, чему уже перестали удивляться мы, опытные люди, и задает такие вопросы, которые уже не существуют для нас. В узком ущелье Валерика великий и наивный ребенок Лермонтов, видя перед собой окровавленные трупы так недавно еще веселых и полных жизни людей, спрашивает: “Зачем?”; под стенами Севастополя тот же вопрос не Дает ни минуты покоя другой великой наивной душе – душе Толстого. Он как художник не понимает и не может понять того, что как будто понимаем мы, что, пожалуй, сам он понимает как офицер, как командир дивизиона, как защитник Севастополя, мечтающий о флигель-адъютантстве. Но художник “наивен”, его чуткое сердце не может успокоиться на тех объяснениях и ответах, на которых успокаивается обычный смертный; цветущая долина, заваленная мертвыми телами, для него не просто поле сражения, где победили мы или французы, где было столько-то стычек, где столько-то убито, столько-то ранено; эта цветущая долина для него что-то страшное, таинственное, преступное, вызывающее один и тот же роковой вопрос: “Зачем?”