Чающие движения воды | страница 82



сему быть можно, ибо сей возможности разум мой уже не постигает. Должна же восходить заря после полунощи; разбитые оковы пахаря, и суд, вблизи обещанный, уж не марево; но что ж такое, что сами себя мы никак сообразить не можем? Где наш хоть немудрый смысл, да крепкий? Мест ему много, да на шутки немало расходится. Мой Ахилла в простоте сердца, а преязвительно сказал, что вера наша в Польше называется холопскою, а здесь скоро будет называться форменною, а партикулярно одни пойдут в раскол, другие – в католичество. Так это и положено, так и наложено. Увидав недавно у Плодомасоза нумер французской газеты „Union Chrétienne“, что французам наше православие втолковывает, я поначалу улыбнулся, но, слова Ахиллы вспомнив, прислонился лбом к оконному стеклу, дабы слез моих не видно было, и плакался о сем горько. Пиши, друже! пиши, витиеватый заграничник, свой „Union“, а мы, простецы-гречкоеды, станем оплакивать великую рознь нашу. „Униона“ твоего я не прочел, ибо и с дикционером, думаю, ныне уже сего не одолел бы; но все-таки мню, что пишешь ты изрядно, ибо из глаз моих, кои уже пятьдесят лет не плакали, писание твое, одним видом своим, исторгло целые потоки. Одной услуги от такого „Униона“ чаял я, что хоть могу его листом закрыть мои слезы от ксендза Збышевского, но и в сем лист твой оказался несостоятельным: слеза моя, капнув на него, прососала его насквозь, на ту сторону, с которой смотрели на него ксендзовские очи ксендза».

Отец Савелий поставил точку, засыпал страницу песком и, тихо ступая ногами, обутыми в одни белевые носки, начал ходить по полу, стараясь ни малейшим звуком не потревожить сна протопопицы. Он приподнял шторку у окна и, поглядев за реку, увидел, что небо закрыто черными тучами и капают редкие капли дождя. Постояв у окна, он еще припомнил нечто и вместо того, чтобы лечь в постель, снова сел и начал выводить своим круглым почерком:

«Достойно слез и смеха, как все, всякий шаг и всякое воззрение подтверждает, что нечто странное совершается во всех умах и деяних. Сегодня, возвращаясь домой, встретил Константина Пизонского, который шел, поникнув головою, и по щекам его струились обильные слезы. Спросил у него причину слез этих, сказав, не новое ли еще что в печальной жизни Маслюхиных? Но он, на сие махнув рукою и пожав плечами, отвечал на вопрос мой, что его приемец, младенец, пропал. Ушел младенец и скрылся, дабы не примерять лишь новой одежды, сшитой для него Пизонским. „Для чего же он не хочет надеть сей одежды?“ – вопросил я. – „А для того“, – отвечал Пизонский, – что „Неверка смеется!..“ И сею причиною все объясняется для него; ради некоей Неверки дитя делает и собственное утруждение, и неприятность воспитателю. А кто сия Неверка? – canis, пес, в просторечии собака, и ничего более. Ведь воистину смешно, что придаешь сему значение; воистину малодушество, что всякое лыко в строку начинаешь плесть; а меж тем, оно само как-то плетется и становится тебе якобы неким иносказанием. От малого заключаешь к великому, от Малвошки, Данилки и Омнепотенского передаешься мыслями ко всем ближним и присным, а от своего городка ко всей земле русской. Ибо чем же сей уголок земли не образчик всей земли, какова она есть? Это лоскут, что краснорядец для образца франтихе отрезывает. Да, да, да; так размышляешь и трепещешь, чту и как это будет, когда и до нас дойдут царские льготы и вольности? Страшишься, да не будет ли чего по пословице: „Царь жалует, а псарь разжаловывает“. На сих днях буду видеть Туганова и с ним обо всем побеседую. Сей один истинный болярин, не ожидающий, чтобы что-нибудь совершилось само собою, как все прочие с руками сложенными, чающие движения воды; но и на сего глядя, ныне думаю: совершишь ли ты что тебя достойное? И слышу как бы голос, подсказывающий: