Изамбар. История прямодушного гения | страница 97



Благодаря юношу за прекрасную игру, учитель пригласил его пойти в собор вместе и послушать наше пение, после чего вернуться и остаться на ночь в учительском доме, где для дорогого гостя, конечно же, найдется место. Первое предложение Изамбар принял охотно, от второго же отказался, заверив радушного хозяина, что уже нашел себе ночлег, а потому не станет злоупотреблять учительским гостеприимством, и умудрился сказать это с таким тактом, что не встретил обычных в подобных случаях протестов, хотя, я твердо знаю, учителю очень не хотелось отпускать его далеко от себя.

В тот вечер, монсеньор, я был так вдохновлен игрой Изамбара, что, глядя с высоты хоров в гущу молящихся и отыскивая его маленькую фигурку, пел, как не пел больше никогда за всю мою жизнь. Мой голос вдруг обрел необычайную силу, о которой я мог лишь мечтать, и эта сила освобождала меня от всякого плотского стеснения, от страха неблагозвучия и фальши – мой голос осваивал простор огромного храма и завоевывал его без борьбы звуками хоралов с той же совершенной ясностью и безошибочной точностью, что услышал я в игре Изамбара. И в эти счастливые минуты, оставшиеся в моей памяти как неземное блаженство, я пел всей душой и всем естеством, словно превращаясь в один только голос. И я любил. Любил свой голос, любил музыку и учителя, любил Бога, любил людей, что меня слушали. Но более всех и вся я любил Изамбара. Я любил в нем то совершенство, на которое откликнулась лучшая часть меня самого, и любовь моя была свободна от зависти и ревности в те краткие минуты счастья. Я не думал о том, долго ли оно продлится. На самом деле я пел тогда для него одного.

* * *

Монсеньор Доминик понимал сейчас этого неудавшегося музыканта и еще менее удавшегося монаха гораздо больше, чем тот мог себе представить. Чуждый музыке, епископ тем не менее познал то же счастье; еще вчера оно наполняло его и казалось вечным, а сегодня от этого счастья осталась лишь память, от которой щемило сердце. Монсеньор Доминик смотрел на человека, до сердцевины изъеденного тоской. Минувшие годы лишь усиливали его тоску, доводя до отчаяния.

Органист поднял на епископа свои глаза-чаши, полные жгучей горечи, но они по-прежнему смотрели в прошлое и не видели ни настороженного слушателя, ни беззаботного, залитого солнцем мира.

* * *

– А на другой день вечером Изамбар явился к учителю за обещанным уроком. Он был одет в светлую блузу, темно-синие штаны и короткую курточку, и все это сидело на нем как влитое. На голове его красовалась маленькая черная шапочка, на ногах – модные остроносые туфли. Такой костюм выдавал желание странствующего музыканта почувствовать себя одним из нас, учеников знаменитого Волшебника Лютни, причислявших себя к золотой молодежи вольного города Гальмена и в самом деле служивших в одежде образцом для подражания юношам из купеческих домов, перенимавших у нас фасоны платья и, по нашему мнению, опошлявших капризы нашего тонкого вкуса излишней роскошью. Сказать по чести, мы все были большими эстетами и могли поспорить с самыми отпетыми модницами, пускавшими по миру своих богатеньких муженьков из-за неуемной жажды новизны в нарядах. Но нашим козырем всегда оставалось богатство воображения и невозмутимое достоинство жрецов искусства, позволявшие нам превратить поношенную, а то и вовсе прохудившуюся вещь в нечто доселе невообразимое при помощи очередного трюка, который уже на другой день оказывался замеченным и многократно исполненным в шелке, бархате, парче и золотом шитье. Если бы наши подражатели догадывались, что очередная оригинальная подвязка или восхитительная драпировка служит двоякой цели, не только радуя глаз, но и скрывая от него дыру или прореху! Наверное, они возмутились бы и, почувствовав себя оскорбленными, отколотили бы нас на славу, что, однако, не прибавило бы им ни вкуса, ни фантазии. Проявляй мы столь же безграничную и независимую фантазию в музыке, то давно бы уже слезли с учительской шеи и умножили бы его славу своей собственной, как достойные последователи этого достойнейшего из музыкантов.