Моя столь длинная дорога | страница 44



Зажав под мышкой рукопись, я направился домой, охваченный гордостью оттого, что удостоился доверительных признаний Франсуа Мориака, и беспокойством, вызванным его словами о тщетности всякой писательской деятельности во времена лжи и бойни. Через несколько недель после этой встречи в одной из клиник Булони моя жена родила сына, Жана-Даниэля.

На другой день после его рождения район подвергся сильнейшей бомбардировке. Тревога следовала за тревогой. Только через два дня я смог зарегистрировать нашего ребенка в мэрии. В бюро записи актов гражданского состояния толпились несчастные плачущие люди, опознавшие в морге тела своих близких. Франсуа Мориак был прав: все труднее становилось заниматься красотами литературного стиля. С новорожденным младенцем на руках у меня было в два раза больше оснований бояться будущего.

В войне тем временем происходил перелом в пользу союзников. Освобождение Сталинграда, кампания в Тунисе, высадка в Сицилии, капитуляция Италии – все предвещало близкий конец войны. После взятия Рима очередь была за Парижем. И, наконец, высадка в Нормандии! Тем временем я оставил службу в префектуре, чтобы целиком посвятить себя моему роману, хотя у меня не было никакой уверенности в том, что он когда-нибудь увидит свет. Моя писательская работа и мое человеческое существование представлялись мне равно бесцельными. Все зависело от новостей с фронта.

С каждым сражением с запада к Парижу приближались войска союзников. Зенитная артиллерия отражала налеты невидимых самолетов. Парижане жили впроголодь, стояли в очередях и то и дело кидались к радиоприемникам. Я сам жил от сводки до сводки, как наркоман живет от укола до укола. Прошел слух, что союзники вступили в долину Шеврез. Помню, однажды громкие крики на улице оторвали меня от бумаг и книг. Люди вопили: «Вот они! Вот они!» Не помня себя, бросился я к освободителям, но увидел мчавшихся по улице гонщиков-велосипедистов в разноцветных майках. Собравшиеся люди аплодировали, кричали. С тяжелым сердцем я вернулся к себе. Я жил тогда в небольшом домике на авеню Гурго возле площади Перер. Париж задыхался от жары и пыли, умирал от тревоги. Немцы реквизировали велосипеды, метро не работало, и кварталы, почти не связанные между собой, превращались в захолустья; мало-помалу дух патриотизма воцарялся в мэрии, в церковном приходе, на улице – новая манера ощущать Францию. Сначала закрыли метро, потом прекратили подачу газа. Электричество отключали на весь день и включали в половине одиннадцатого вечера. Внезапно вспыхивали лампы, подавали голос радиоприемники. Сводки становились все более и более ободряющими. Но немцы упорно цеплялись за Париж. Полицейские бастовали, почтовики прекращали работу, газеты закрывались одна за другой в атмосфере всеобщего равнодушия – весь административный аппарат города трещал снизу доверху, и дезориентированные парижане задавались вопросом, как долго они смогут жить без руководителей, без продовольствия, в обстановке полного беспорядка в силу одной лишь привычки. Домашние хозяйки наполняли водой ванны, велосипедисты привозили на прицепах жалкие овощи, продавали их на скорую руку и быстро уезжали. Через громкоговорители, укрепленные на черных автомобилях, немцы объявляли: после наступления комендантского часа в девять часов вечера патруль будет стрелять в прохожих.