Моя столь длинная дорога | страница 33



– Общение с русскими писателями, я имею в виду как ныне живущих, так и тех, кого уже нет, никогда не вызывало у вас сожалений, что вы выбрали французский язык как средство выражения?

– Я не выбрал французский язык. Обстоятельства, образование, вся моя жизнь заставили меня писать на этом языке. Но знание русского языка повлияло, вероятно, на мой стиль на французском языке. Сравнивая французский язык с русским, я прихожу к выводу, что слова русского языка гораздо теснее связаны с предметом. Когда я произношу многие русские слова, образ предмета тотчас с какой-то жизнеутверждающей силой возникает в моем сознании. Русский – язык простой, сочный, русская речь звучит словно поток ономатопей, тогда как французский отшлифован веками употребления. Французский, кроме того, язык более абстрактный, и, чтобы добиться выразительности на этом языке, я не могу довольствоваться обычным словом, как я сделал бы это по-русски, часто мне приходится подбирать к обычному слову эпитет, который усилил бы его воздействие.

– Пишете ли вы на родном, русском языке?

– Я мог бы написать по-русски письмо, но мне было бы чрезвычайно трудно написать по-русски книгу. Для этого мне нужно было бы долго жить в России, погрузиться в саму атмосферу языка, выработать свой собственный словарь, найти собственный ритм, словом, заново научиться ремеслу писателя. Нет, я только французский писатель.

– А армянский? Говорите ли вы по-армянски?

– Нет. В нашей семье никогда не говорили на этом языке, и я очень сожалею об этом, ибо, говорят, он великолепен. Армянская литература открывает, наверное, настоящие сокровища тем, кто читает ее лучшие произведения в оригинале. Я, русский армянин, воспринял только русскую культуру. Это, бесспорно, большой недостаток. Тем не менее после присуждения мне Гонкуровской премии меня чествовали как в армянских, так и в русских кругах Парижа. Как я уже говорил, всеобщий интерес ко мне крайне меня тревожил. Меня пугало будущее. В самом деле, если бы в те дни я писал новый роман, мое творческое вдохновение было бы задушено. Обстановка всеобщего ожидания следующей книги молодого автора в переломный момент его творчества парализует писателя. Страх не оправдать общие надежды обуздывает вдохновение. Взвешиваешь каждую запятую, не осмеливаешься слово соединить со словом. К счастью, тогда, в декабре 1938 года, я писал не роман – я работал над биографией Достоевского. Задача грандиозная, но и благодатная. В тени автора такой значимости я мог не бояться сравнения моей новой книги с предыдущей. Я как бы начинал вторую карьеру. Вскоре я осознал и другое преимущество: взявшись воссоздать образ Достоевского, я разбил жесткие рамки, в которые заключено было все эти годы мое творчество. До сих пор, что бы я ни писал, все мои вещи с их линейным построением не превышали по объему трехсот страниц на машинке. Какими бы ни были сюжет и число действующих лиц, моему вдохновению заранее ставились определенные границы. Теперь, когда мне предстояло рассказать о жизни человека – и какого человека! – от рождения до смерти, со всем ее тяжким бременем любви, труда, надежд и разочарований, несправедливостей, бедности, обыденного и возвышенного, я самым естественным образом выходил за пределы привычного объема моих прежних рукописей. Мне представлялось, что благодаря Достоевскому я раз и навсегда избавлюсь от скованности, которая не пускала меня бежать на длинные дистанции. Прежде чем вернуться к литературе вымысла, я понял, что следующий роман буду писать с большей легкостью и свободой.