Иван Тургенев | страница 42



Эти «обстоятельства, не зависящие от его воли», носили имя – Полина Виардо. Она навестила его в Париже в его квартире, однако их отношения были сугубо дружескими. Вне всякого сомнения, мудрое поведение диктовала «глубоко интимная» болезнь Тургенева. У Полины был, впрочем, другой любовник – художник Ари Шеффер. Весь Париж знал об их связи. Тургенев переносил немилость с бессильной злобой. Он проклинал свой возраст, мочевой пузырь, физическую слабость, одиночество. «Пузырь мой мешает мне писать, нарушая спокойствие и ясность духа, – писал он Боткину. – Я не чувствую себя свободным – точно мне свечку под подошвой держат, ровно настолько, чтобы не зажигалась кожа». (Письмо от 25 ноября (7) декабря 1856 года.) И писателю Дружинину признавался: «Осужден я на цыганскую жизнь – и не свить мне, видно, гнезда нигде и никогда!» (Письмо от 5 (17) декабря 1856 года.) Даже Лев Толстой имел право на его безнадежные признания: «Я в этом чужом воздухе – разлагаюсь, как мерзлая рыба при оттепели. <<…>> Весной я непременно вернусь в Россию, хотя вместе с отъездом отсюда – я должен буду проститься с последней мечтой о так называемом счастье – или, говоря яснее – с мечтой о веселости, происходящей от чувства удовлетворения в жизненном устройстве». (Письмо от 8 (20) декабря 1856 года.) Несколько недель спустя он доверительно писал Анненкову: «Единственная женщина (Полина Виардо. – А.Т.), которую я любил и вечно любить буду». (Письмо от 4 (16) марта 1857 года.)

Она в свою очередь дорожила Тургеневым в силу тысячи разных причин. Он, думала она, обаятелен, безупречно одет, постоянен; он прекрасный собеседник, у него верный музыкальный слух, его знаки внимания тактичны. Ей льстило то, что этот большой писатель был настолько покорен ею, что не мог долго находиться вдали от нее. Теперь, когда их отношения ограничивались нежностью, она еще лучше понимала цену его привязанности.

Та степень ревности и отчаяния, до которых дошел Тургенев, лишала его любой мысли о литературной карьере, которая казалась ему абсурдной. «О себе тебе говорить не стану, – писал он вновь Боткину, – обанкрутился человек – и полно; толковать нечего. Я постоянно чувствую себя сором, который забыли вымести <<…>>. Ни одной моей строки никогда напечатано (да и написано) не будет до окончания века. Третьего дня я не сжег (потому что боялся впасть в подражание Гоголю), но изорвал и бросил в watercloset все мои начинания, планы и т. д. Все это вздор. Таланта с особенной физиономией и целостностью – у меня нет, были поэтические струнки – да и они прозвучали и отзвучали, – повторяться не хочется – в отставку! Это не вспышка досады, поверь мне – это выражение или плод медленно созревших убеждений». В том же письме он объявлял своему корреспонденту, что Толстой был проездом в Париже: «Он глядит на все, помалчивая и расширяя глаза; поумнел очень: но все еще ему неловко с самим собою – а потому и другим с ним не совсем покойно. Но я радуюсь, глядя на него: это, говоря по совести, единственная надежда нашей литературы». (Письмо от 17 февраля (1) марта 1857 года.)