Смятая постель | страница 90



И Эдуар, по мере того как современный мир все больше вовлекал его в свое безумие, все больше чувствовал себя вышедшим из моды персонажем образца 1900 года, фигурой в стиле Вуйяра и с гордостью повторял себе, что среди всех этих одержимых, так называемых одержимых наслаждениями и славой, среди этих махровых жуиров только он один, в лайковых перчатках и с воображаемым подсвечником в руке, может отказаться от всего ради того, чтобы провести ночь с женщиной. И не только из страха, что она проведет эту ночь с другим, но прежде всего ради того наслаждения, которое подарит ему эта женщина, ради близости с ней, ради ее тела, которое служило ему вот уже целый год, неверное и податливое, вечно желанное, не оставляя ему других радостей, кроме радости любви.

И любовь, так властно завладевшая Эдуаром, то ослеплявшая его счастьем, то изнурявшая страданием, любовь, о которой он никогда не говорил, стала в глазах людей нарицательной. О страсти Эдуара Малиграса к Беатрис Вальмон говорили с каким-то завистливым, насмешливым и слегка неприязненным удивлением, которое вызывает лишь очевидное счастье. И ему, этому их счастью, подарил свою тонкую усмешку изысканный, умирающий теперь Жолье – это был последний раз, когда его видели усмехающимся, – он ответил одной женщине, которая спросила его, вернее, спросила себя вслух: «Что же она сделала с Эдуаром, эта Беатрис Вальмон?» – «Не с ним, а для него; она сделала для него все», потом усмехнулся и опять впал в обычное безразличие.


Жолье проснулся, протянул руку, ощутил прохладу простыней и вздохнул с облегчением. Он почувствовал боль в горле, потом она перешла в легкие, становилась глубже и сильнее. Он со стоном выпрямился и зажег ночник. Выключатель был всегда рядом с ним, под рукой – у него не было времени искать его в темноте на ощупь. Нужно было торопиться. Щурясь от света, он открыл ящик прелестного ночного столика, подписанного самим Жакобом, которым очень гордился. Там, будто солдаты навытяжку, рядами располагались ампулы, сверкающие, изящные и прозрачные, а рядом с ними большой новый шприц, который, казалось, дремал. Жолье осторожно вынул из коробки одну ампулу, зажал пальцами кончик и отломил его. Потом взял шприц, погрузил его в ампулу, будто сокровище, и вытянул все ее содержимое, медленно и тщательно. Сильная, почти оскорбительная боль заставила его согнуться пополам; но у него уже выработался необходимый рефлекс – породистые руки были вытянуты и оставались неподвижными, а по подушке металась только голова – так было легче превозмогать боль. Возможно, лучше было бы повременить с уколом – боль, как физическая, так и душевная, всегда толкает нас на неверные шаги, – но он больше не мог терпеть, и без спирта, без ваты, подтянув колени к груди, решительно вонзил иглу себе в бедро. Он терпеть не мог делать себе больно, и то, что ему нужно было делать себе укол, вонзать металлический кончик в кожу, проникать в до предела натянутые нервы, казалось ему противоестественным.