От всей души | страница 39




В моей жизни смех был не менее значим, чем дружба, и чаще всего они шли рука об руку. Смех был и остается одной из важнейших составляющих моей повседневной жизни. В этом смысле мне повезло: прежде всего потому, что я родилась в такой семье, в которой нашалившие дети могли сказать: «Ну да, зато мы так посмеялись!» – конечно, эти слова не служили оправданием, но по крайней мере представляли собой смягчающее обстоятельство. В моей семье каждому было над чем посмеяться, и каждый был рад смеху других; вежливость у нас была неукоснительным правилом, однако это не мешало нам подтрунивать друг на другом, скорее наоборот.

А затем со временем мне удалось, посчастливилось, повезло встретить немало забавных людей, которые в силу этого качества становились настоящими друзьями и по той же причине умели дружить. Ведь вкус к смеху, привычка смеяться (я не имею в виду саркастический, натужный, горький или дьявольский смех, а говорю о смехе над шуткой, над комичным положением или ужасами нашей жизни), по-моему, вмещает в себя непринужденность, щедрость – одним словом, невинность, или тоску по невинности. И уж наверняка – вкус к ней, который очень плохо уживается со злобой, которая вольготно чувствует себя лишь в посредственности. Злые, завистливые, скупые, благоразумные люди опасаются смеха, потому что смех отпускает нервы, ту струну, которую эти люди отпускать не хотят. Смех освобождает, их это тревожит, нервирует, приводя в конце концов к презрению, к безмолвному презрению, которому до того приятно прозябать в тишине, что аж тошно. Но какая же радость вдруг обнаружить эту снисходительность у человека, который всегда лишь улыбался вашим шуткам! А уж какая радость, если кто-то плачет от этих шуток или хохочет во все горло! И что за радость презирать того, кто вас презирает, или по крайней мере посмеяться над ним! Воспоминания приходят мне на ум, если подумать, каждое теперь как открытие, мне приходится отмахнуться от них, чтобы продолжать писать, не то я упаду от хохота на диван.

В общем, начав смеяться с малых лет (и зачастую при самых невеселых обстоятельствах, потому что, когда мой отец смеялся, он не терпел, чтобы его одергивали, делали замечание, напоминали о приличиях), я познала славу, не утратив юмора, который, думаю, весьма помог мне избежать самых опасных подводных камней, связанных с этой славой, в частности, пресловутой «звездной болезни», поразившей немало сильных душ: в самых различных кругах согласно заявляют, что я не потеряла своей природной скромности. Нужно сказать, что моя семья, закалившись в пятилетней борьбе с моими литературными претензиями и манией писательства – с тех пор, как мне минуло двенадцать лет, мои родные шарахались при виде меня в коридоре, потому что я, вечно с исписанными листками в руках, читала свои трагедии первой попавшейся жертве, если та по слабости или усталости не успевала скрыться, – так вот, моя семья увидела в первом моем романе лишь очередные бредни и интеллектуальные потуги. Не убоявшись, что мою писанину прочтет миллион французов, родители позволили мне опубликовать все, что заблагорассудится, лишь пожалели издателя. Ну а что было дальше, известно… Слава богу, это не убавило своеобразной снисходительности, которая царит во всех семьях по отношению к самым молодым ее членам, особенно если те слегка заикаются, на каждом шагу цитируют Ницше, как сегодняшнюю газету, и витают в облаках, услышав пару рифмованных строчек, – мой случай. Хоть я и была слегка уязвлена подобным отношением, зато, думаю, оно стало идеальным противовесом внезапно обрушившемуся на меня потоку хвалы и хулы. И сегодня я точно знаю, что, не будь моих родных, у меня появился бы тайный, но неистребимый комплекс самолюбования, который тешит иных писателей до конца их дней и отравляет жизнь их окружению – ближнему или дальнему. А еще я в глубине души надеюсь, что в течение всех этих долгих лет мои друзья чаще смеялись вместе со мной, чем надо мной. Впрочем, не исключено, что в этом я ошибаюсь.