Джек, Братишка и другие | страница 47
Терпение стало покидать Братишку.
Когда вечером, услышав на улице чей-то лай, я вышел на крыльцо, Братишка уже потихоньку взвизгивал от нетерпеливой досады.
Но почему-то на поиски брата он отправился только на следующий день.
Братишка повел поиск методически — по концентрическим, я полагаю, кругам, возвращаясь всякий раз к нашему крыльцу как к исходной точке. Сначала отлучался на десять, двадцать минут. Затем стал пропадать по два-три часа.
Ничего утешительного поиски не приносили. Стоило только взглянуть на Братишкину все более мрачнеющую физиономию, чтобы понять это.
Ел он в эти дни озабоченно, рассеянно. И, похоже, процесс еды каким-то образом наводил его на мысли о Джеке, потому что пару раз, даже не дохлебав, он срывался и снова убегал в поиск.
С нами почему-то он стал держаться отчужденно и хмуро. Мы обижались. Понятно, что пропажа Джека заботит его больше всего, но все же — при чем здесь были мы? И разве в чем-нибудь он мог нас упрекнуть?
К вечеру второго дня Братишке, видимо, все стало ясно. Часу в двенадцатом с улицы послышался тоскующий, горестный, погребальный вой. Выл Братишка.
Он выл неумело. Начинал с обычного лая: „Гав-гав-га-а“ — и лишь потом это „а-а-а-а“ переходило в неизбывно-скорбную, жалобную, что-то проклинающую горловую руладу, которая заканчивалась на низах особенно беспомощной, недоуменно-открытой нотой — нотой неприкаянности, осиротелости, досады на жизнь.
— Братишка! Милый! Что с тобой?!
Он взглянул на меня снизу вверх, словно бы через плечо. Снова обратил морду к уличному, желтенько светящему фонарю недалеко от дома: „Гав-гав-га-а-а-а“.
А в комнатах, лицом в подушки, плакала жена.
Тут я по-настоящему перепугался. До родов ей оставалось всего ничего — какой-то месяц. Не хватало еще, подумал я, чтобы из-за передряг с собаками все, что должно произойти, случилось с ней раньше срока. А главное, здесь до ближайшего телефона — полтора километра и в случае нужды никакая „скорая помощь“ сюда не успеет пробраться.
Я стал уговаривать жену уехать.
Следующим на очереди был Братишка. Я чувствовал, что его-то гибель жена просто так не перенесет. Случится и с ней беда.
И на следующий день я отвез ее в Москву, к ее матери.
Братишка не провожал.
Он куда-то исчез с раннего утра. Даже не ел.
Ужасна в том феврале была Москва — с ее грязноватыми потоками средь бела дня, с чавкающей слякотью под ногами. Унылая толчея царила на улицах. Раздраженные, толсто одетые люди по-стариковски брели, увязая и скользя в рыхлых наметах грязного снега, который, судя по всему, никто уже давно не расчищал. Все устали. Все махнули рукой — на все, на всех, на себя в первую очередь.