Николай I | страница 112



Он хотел спросить, что с ним и где он, но был так слаб, что не мог говорить; боялся опять провалиться в ту чёрную дыру беспамятства, из которой только что вылез.

Сам хотел вспомнить; вспоминал и тотчас опять забывал. Мысли обрывались, как истлевшие нитки. Развлекали мелочи: множество склянок с рецептами на ночном столике, пламя восковой свечи под шёлковым зелёным зонтиком, однообразное тихое тиканье карманных часиков, должно быть, его же собственных, лежащих на столике. – Который час? – проговорил наконец с осторожным усилием.

– Половина седьмого, – ответила Маринька.

«Утра или вечера?» – хотел спросить и забыл – подумал о другом: сколько времени болен? Помолчал, отдохнул и спросил:

– Какой день?

– Четверг.

«А число?» – опять забыл спросить.

Вдруг, в тишине, послышался глухой гул, подобный гулу далёкого выстрела.

«Неужели всё ещё стреляют?» – удивился и вспомнил, что такие же гулы слышались ему сквозь бред, и каждый раз хотелось бежать туда, где стреляют, – двигал ногами, бежал – и стоял. «Стоя-стоя-стоячая!» – однообразно тикали часики. И он понимал, что это значит: «революция стоячая».

– Вспотел, – сказала Маринька, положив ему руку на лоб.

– Ну, слава Богу! – ответил радостно Фома Фомич. Голицын узнал его по голосу. – Лекарь намедни сказывал: только бы вспотел – и будет здоров.

Она вытирала платком пот с лица его. Он смотрел на неё, как будто вспоминал, как сквозь вещий сон, незапамятно давний, много раз виденный: милая, милая девушка; окружена благоуханием любви, как цветущая сирень свежестью росной. На ней был старенький домашний капот, гроденаплевый[72], дымчатый, и ночной блондовый[73] чепчик; из-под него висели, качаясь, как лёгкие гроздья, вдоль щёк длинные чёрные локоны. Лицо немного похудело, побледнело, и большие тёмные глаза казались ещё больше, темнее.

– Родная, родная, милая! – прошептал он и потянулся к ней.

Глаза их встретились; она улыбнулась. Поняла, чего он хочет. Приложила к его губам ладонь, тёплую и светлую, как чашечка цветка, солнцем нагретого.

– Надо бы лекарства, Марья Павловна, – сказал Фома Фомич.

Маринька налила в ложку лекарства и подала Голицыну. Оно было вкусное, с миндально-анисовым запахом.

– Ещё, – попросил он с детской жадностью.

– Больше нельзя. Пить хотите?

– Нет, спать.

– Погодите, голова низко.

Одной рукой обняла его за плечи и приподняла голову с неожиданной силой и ловкостью, другой – начала поправлять подушки. Пока приподнимала, он чувствовал прижатой щекой сквозь платье упругую нежность девичьей груди.