Моя одиссея | страница 64
— Пока рисую просто одной рукой, — ответил я. — Вот этой, правой.
— Я не о том, — уже не сдержал улыбки Михаил Антоныч. — Чем ты рисуешь: маслом, акварелью, гуашью?
Я весь вспотел. Гуашью? Что это такое? Никогда не слыхал и похожего слова. Не хочет ли Козел меня просто подпутать? Умею ли я рисовать маслом? Каким: постным или скоромным? Вот уж не видал, чтобы в бывшей Петровской гимназии кто-нибудь рисовал маслом. Может, какие заграничные художники из буржуев? Я почувствовал явный подвох и, понимая, что начинаю тонуть, бухнул первое попавшееся:
— А чем хотите могу. Хоть и салом.
Михаил Антоныч закашлялся от смеха, и лицо его стало краснее собственных волос. От волнения глаза у меня начали косить в разные стороны.
— А как ты ри… рисуешь: копии делаешь или с натуры?
— Моя натура тут ни при чем, — ответил я, уже начиная трусить. — Если не с коровами, не на шалфее… так это малярия, а не натура. Чищу ж я картошку на кухне, когда здоровый? Наверно, вы думаете, что я художник лишь мелом на заборе? Или… насчет копировать? Через переводную бумагу я копировал, когда еще учился, а сейчас могу и совсем из головы.
— Попробуй-ка вот грифелем на доске. Чего хочешь.
Я нарисовал своего излюбленного донского казака на коне, с пикой, шашкой наголо. Колонисты громким шепотом выразили мне свое восхищение: «Эх, ловко!», «Вот это Борька понахудожничал!» Впервые потеплел ко мне и Михаил Антоныч: кажется, до этого он считал, что я самый обыкновенный врун. Он положил мне на плечо свою тяжелую руку:
— Способности у тебя, Борис, налицо. Если их развить, возможно, что-нибудь и действительно получится. Чего ж ты раньше молчал? Мы с хлопцами попросим тебя к Октябрю оформить наш клуб. Умеешь писать плакаты? Нет? Я покажу.
Неделю спустя заведующий колонией Эдуард Иванович Салатко привез мне из Киева палитру акварельных красок и александрийской бумаги. Богаче подарка мне еще никто в жизни не делал. Я сразу тушевальным карандашом «негро» нарисовал на огромном листе портрет Фритьофа Нансена. Портрет торжественно вывесили в зале, и в этот день я стал самым знаменитым человеком в колонии; такой славы у меня уже нигде и никогда больше не было.
Работа на кухне оказалась на редкость нудной: целый день я должен был сидеть в душном полуподвале на сосновом чурбаке и чистить картошку. Вмазанный в печку чан напоминал слоновье брюхо: я никогда не мог его наполнить, и повариха костерила меня на чем свет стоит. Для рисованья мне оставался только «мертвый час», установленный колонистам после обеда. Но что такое один час охваченному азартом «художнику»? Едва я разложу на подоконнике краски, бумагу, поставлю воду в баночке из-под ваксы и, забравшись с ногами на койку, возьму кисть, как проклятый звонок начинает звонить словно на пожар, надо все бросать и отправляться на работу. О сельских электростанциях в те годы на Украине только мечтали, довольствуясь керосиновым освещением. Ламп у нас в колонии имелась целая дюжина, а вот стекол уцелело всего три, поэтому в палатах мы завели коптилки — керосиновые банки, налитые «гасом», с фитилем, скрученным из бинта и продетым через сырую картофелину. Пробовал я рисовать ночью при этом «факеле». Краски совершенно меняли цвет, да и сильно резало глаза. Я понял, что это не жизнь. Как найти выход?