Живые и мертвые классики | страница 15
Такова была переделкинская атмосфера 1943–1944 годов. Поэтому Кожинов был не прав, сваливая бармалейское письмо Чуковского на революцию и на атмосферу времени. Оно — проявление индивидуальной природы и духовной атмосферы классика детской литературы. Они были чрезвычайно своеобразны и переменчивы, его атмосфера и натура. Взять хотя бы такой пример, оставаясь в круге тех же лиц. 21 апреля 1936 года Чуковский и Пастернак были гостями съезда комсомола и сидели в одном из передних рядов Большого кремлевского дворца. На другой день 53-летний классик зафиксировал в своем дневнике такое восхищение увиденным на съезде Сталиным, что по искренности и пронзительности это можно сравнить в русской литературе разве только с восторгом 19-летнего корнета Николиньки Ростова из «Войны и мира» при виде царя Александра. Помните?
«Когда государь приблизился на расстояние двадцати шагов и Николай ясно, до всех подробностей рассмотрел прекрасное, молодое и счастливое лицо императора, он испытал чувство нежности и восторга, подобного которому он еще не испытывал. Всякая черта, всякое движение — казалось ему прелестно в государе… Увидев его улыбку, Ростов сам невольно начал улыбаться и почувствовал еще сильнейший прилив любви к своему государю. Ему хотелось выказать чем-нибудь любовь к своему государю. Он знал, что это невозможно, и ему хотелось плакать… «Боже мой! что бы со мной было, ежели бы ко мне обратился государь! — думал Ростов. — Я бы умер от счастия…»
Чуковский: «Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН (Так в тексте. — В.Б.) стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, — счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой — все мы так и зашептали. «Часы, часы, он показал часы» — и потом, расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах.
Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я — ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко, заслоняет его!» (на минуту). Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью…»