Ливия, или Погребенная заживо | страница 132
Погода заметно меняется, милая киска,
Но карты не скажут о том, что осенние звезды сулят…
В своих грезах он сказал ей: «Ищи не ищи, найдешь только то, что суждено. Вот что сводит меня с ума. Ты отчаянно стараешься получить то, что, в сущности, у тебя уже есть, просто ты этого пока не видишь. Медитируя, ты входишь в рискованное состояние, чрезмерной концентрации, ничего общего с обыкновенным дневным сном. Это было бы даже забавно, не будь столь опасно». На что она очень мило ответила, беспечно покачав изящной, как у косули, головкой: «А ты все время говори себе, что это еще не предел, могло быть и хуже, и тогда будет не страшно». Откровенная софистика! Он видел улицы, мимо плыли лица прохожих, предельно серые взгляды над предельно серыми тротуарами. Прохожие шли и шли куда-то, и ничто не загораживало дороги, но всюду, невидимые, подстерегали ловушки, в любой момент поднятая решетка могла опуститься…
Очередная картина: подвал в Вене. Он точно откуда-то знал, что это Вена, хотя сроду там не бывал.
Где-то зазвучали скрипки, и сквозь полузакрытые веки он увидел скрипачей, исполняющих священную божественную арабеску, и девушек, расчесывающих длинные волосы. Оплывшие, в зазубринах воска, свечи, мерцавшие в полумраке, придавали им не розовый и не карминный цвет, но все тот же гнусный оттенок — предельно серый, свинцовая униформа его видений… Медленно разворачивающаяся мелодия из какой-то фуги окутывала их всех темным покрывалом меланхолии. Там было человек десять-двенадцать, но он узнал лишь Сатклиффа и Пиа. Что-то настораживающее было в их напряженном внимании, и он понял, что они прислушиваются не столько к музыке, которая на самом деле лилась из радиоприемника, а к отдаленному треску ружей и пулеметов с редкими вкраплениями глухих ударов миномета… где-то очень далеко. Они говорили, что такое творится почти каждую ночь, и приходится сидеть по вечерам дома — обыватели сами установили негласный комендантский час. Начались все эти кошмары не так давно, а вот травля евреев уже набрала силу.
Неожиданно сцена «оборвалась», как это происходит в фильмах, и Сатклифф с Пиа теперь опасливо брели по пустым площадям, в страхе шарахаясь от городских скульптур, которые смутно маячили сквозь легкий весенний снежок, застилавший небо. Они направлялись в ту часть города, где жили в основном представители интеллектуальной элиты — медики, актеры, музыканты и прочие творческие личности. Здесь были студии для занятий, откуда доносились гаммы, разыгрываемые на фортепьяно, отрывки из классических произведений, звонкие трели сопрано, которым вторили басовитые тубы. Фашисты уже сюда наведались, едва стемнело, их выставили полицейские, а, может быть, они пошли в другие кварталы, где добыча более пугливая и доступная. Но они и тут успели порезвиться: два огромные костра из горок медицинских книг, облитых бензином. Все окна были открыты, и квартиры, из которых эти книги выкинули на улицу, теперь пустовали. Во всех окнах горел свет, яростно, оскорбленно, однако ни одного человека не было видно там, внутри. В какой-то момент Пиа разглядела старомодный диван, половину его, качавшуюся в распахнутом окне на третьем этаже, и закричала от ужаса. Здесь располагались приемные кабинеты, которые врачи могли снимать очень дешево, благодаря субсидиям университета. Диван! Теперь Пиа поняла: это старый кабинет, который стесненный в средствах Фрейд поначалу делил с Блейлером, тогда они делали свои первые робкие шаги в разработке теории бессознательного. Этот старый кожаный монстр был близнецом дивана в теперешней приемной Фрейда, на который профессор (кажется, сто лет назад) пригласил ее прилечь. На нем, извиваясь, мечась, словно в горячке, она угодила в приключение, которое, казалось, никогда теперь не кончится; одно обещание исцеления следовало за другим, но после ремиссии неизбежно наступал рецидив. И это столь памятное орудие пытки зависло над их головами, словно изувеченный крокодил.