На шхуне | страница 34



Внешне Бутаков не переменился. По-прежнему неукоснительно следил за судовым порядком и не отличался многословием, как и приличествует морскому офицеру. Но однажды в душевном порыве, озорно посверкивая глазами, объявил Шевченко:

– А знаете ли, Тарас Григорьевич, изучать природу, тайны ее постигать – для этого, право, надобно больше труда и ума и, если хотите, воображения, нежели для поэмы. Даже великой поэмы, – закончил он с несвойственной ему восторженностью, но тут же спохватился и добавил смущенно: – Поверьте, вовсе не с целью обидеть…

Он поспешно поднялся и пригласил Шевченко из каюты на палубу. «Эка, впросак попал, – досадовал лейтенант, пропуская Шевченко вперед и уставившись в его широкую, сутулившуюся спину. – И надо ж брякнуть: больше ума и воображения…»

Между тем мысль, только что высказанная, и высказанная, как казалось Бутакову, весьма неделикатно, давно его занимала. Нет, нет, он вовсе не хотел столь больно кольнуть стихотворца. Правда, лейтенант был равнодушен к поэзии, исключая, разумеется, Байрона и Пушкина, да еще, пожалуй, Языкова, но, захаживая в питерские редакции, был достаточно осведомлен, сколь ужасно самолюбие сочинителей. «Кобзаря» Бутаков не читал; однако в тех же столичных редакциях не раз слышал уважительные упоминания о «малороссийском самородке», об «алмазе в кожуре», которого выкупили из крепостной неволи художник Брюллов, поэт Жуковский и еще кто-то.

Эк слевшил, досадовал Бутаков, выбираясь на палубу. Впрочем, почему же «слевшил»? Ведь убежден в превосходстве Науки над Искусством! Убежден, убежден, а все же, черт побери, не надо было…

Судно стояло на якоре близ мыса Бай-Губек. Часть команды с утра съехала на берег, и потому неширокая палуба казалась просторнее. Солнце закатывалось чисто. Море, отрубистый мыс, высокое, без облаков, небо – все было в теплом, золотисто-задумчивом свете, как на картинах старых венецианцев.

– Понимаете ли, – повторил Бутаков, – вовсе не имел… э-э… обидеть вас, Тарас Григорьевич, ей-богу.

Шевченко промолчал, и Бутаков, чувствуя неловкость и желание как-то оправдаться, стал говорить о личной своей причастности к литературе: и он, дескать, писал, и он, мол, печатал в столичных журналах очерки и переводы.

Говорил Алексей Иванович об этом несколько иронически – какой, право, из него литератор, но все же, не удержав горделивых ноток, сказал, что удостоился похвалы самого Виссариона Григорьевича.

– Белинского?

Откровенное удивление, смешанное с недоверием, задело Бутакова, и он отвечал запальчиво: