Вести ниоткуда, или Эпоха спокойствия | страница 6
Жизнь за стенами дома и мастерской Уильяма Морриса немало способствовала перемене его убеждений. В семидесятые годы кончился период промышленной монополии Англии. Страну один за другим начали потрясать экономические кризисы. То тут, то там возникали стачки. По улицам Лондона двинулись демонстрации безработных. В буржуазных кругах заговорили об опасности революции. За примерами далеко ходить не приходилось — в самом начале семидесятых годов английская буржуазия была насмерть напугана Парижской коммуной. Сколько ненависти по отношению к рабочему классу изливалось в эти годы в респектабельных клубах Лондона! Моррис не мог без отвращения слышать эти крики озверевших от страха собственников. Он сознавал справедливость требований рабочих, и единственное, что еще удерживало его в течение некоторого времени от того, чтобы стать на сторону рабочего класса, все громче теперь заявлявшего о своих правах, — это сомнение в возможности социализма. В справедливости его он не сомневался. Моррис принялся читать буржуазных политэкономов и пришел к выводу, что их критика социализма не убедительна и отнюдь не бескорыстна. Потом он обратился к «Капиталу» Маркса (не владея немецким языком, Моррис читал его по-французски) и, хотя не смог одолеть экономической части этого труда, очень внимательно изучил его историческую часть и во всем с ней согласился. С тех пор Моррис называл себя коммунистом.
Эта перемена убеждений не прошла безболезненно для Морриса. Каждый день на стол ложились газеты, полные ядовитых насмешек. Люди, прежде охотно предоставлявшие помещение для публичных выступлений известного поэта и теоретика искусства, давали теперь понять, что больше ему не следует прибегать к их любезности. Рядом оставались друзья юных лет, развивавшиеся все эти годы в другом направлении. Россетти, его бывший кумир, превращался в неврастеника-декадента, и социалисту Моррису не о чем больше было с ним говорить. Они сейчас не только думали по-разному, но и весь духовный склад у них был разный. И еще рядом была Джен, сошедшая некогда молчаливо и безучастно в мир с его собственных и Россетти полотен. Там, на картинах, она казалась живой и близкой. В жизни — безмерно далекой. Ей было о чем помолчать с Россетти и не о чем говорить с Моррисом и ею новыми друзьями. Чем дальше шел он своей дорогой социалиста, тем дальше она становилась от него и тем ближе к Россетти. Тот поселился у Морриса, и хозяин дома, чтобы с ним не встречаться, уезжал иной раз из Лондона на целый год... Сейчас трудно выяснить все перипетии домашней трагедии Морриса. Часть его писем не может быть вскрыта до 1989 года. Ясно одно — эта трагедия была частью цены, которую он заплатил за перемену своих убеждений.