Дьявольский интерфейс | страница 3
Я вскочил и попятился прочь от дороги. Тут меня кто-то легонько двинул по затылку. Я отпрыгнул и обернулся — я стоял подле виселицы, и по затылку мне наподдали ноги повешенного. Герб зашвырнул меня действительно не куда-нибудь, а в Тайберн, прославленное место казней. Я уже много лет не бывал в Лондоне (необратимо пострадавшем от радиоактивных осадков) и, конечно же, никогда не бывал в Лондоне 1770 года. Однако я знал, что Тайберн со временем превратится в Марбл-Арч; в восемнадцатом веке это была самая окраина Лондона. Бейсуотер-Роуд еще не существует, равно как и Гайд-Парк; только поля, рощи, луга вокруг извилистой речушки под названием Тайберн. Весь город находился слева от меня.
Я рванул вперед по узкой дороге, что со временем превратится в Парк-Лейн, а немного погодя свернул в первую улочку далеко отстоящих друг от друга домов. Мало-помалу пространство между домами сокращалось, количество прохожих увеличивалось, и я притопал на просторный выгон — будущую площадь Гросвенор — и попал на разгар субботней вечерней ярмарки. Мать честная, народищу! Товар продают где с ручных тележек, где с прилавков, залитых колеблющимся светом факелов, плошек и сальных свечей. Уличные разносчики горланят:
— Медовые груши! Восемь на пенни!
— Каштаны с пылу с жару! Пенни два десятка!
— А вот пироги! Кому с мясом, кому с рыбой! Налетай, не робей!
— Орешки — сами лузгаются, сами в роток просятся! Шестнадцать за пенни!
Я бы с удовольствием куснул чего-нибудь, но у меня не было ни гроша той эпохи — только почти килограммовый слиток золота.
Я припомнил, что Брук-стрит берет начало в северной части площади Гросвенор, и, оказавшись на нужной улице, стал расспрашивать прохожих насчет местожительства писателя по фамилии Чаттертон. Ни один сукин сын и слыхом не слыхал о таком. Но тут я наткнулся на бродячего книготорговца, на лотке которого красовались брошюры с кричащими названиями вроде «Собственноручное жизнеописание палача», «Кровавые тайны Сохо», «Приключения слуги-пройдохи». Парень заявил, что знает поэта и тот пишет для него длиннющие поэмы, получая по шиллингу за штуку. Он указал мне на чердак жуткой развалюхи.
Я поднялся по шаткой деревянной лестнице без половины ступенек — одному Богу известно, как я не ухнул вниз, — и влетел в чердачную комнату, весело напевая: «Злато! Злато! Злато! Желтый блеск, весомый хлад!» (Томас Худ, 1799–1845). На грязной постели младой поэт бился в предсмертных судорогах с пеной на губах — типичная развязка при отравлении мышьяком. «Ага! — мелькнуло у меня в башке. — Он окочуривается. И отлично понимает, что его дело труба. Так что, если я его вытащу из могилы, мы, может статься, получим нового Молекулярного для нашей Команды».