Большой Жанно | страница 37



А Иван Малиновский мне шепнул: «Жаль царя, отца убили, детей нету…»

И даже сегодня мне жаль немного уходившего с Александром стиля, определенной, что ли, мелодии жизненной — и уж никто не станет, подражая монарху, ходить сутулясь, плечи вперед, картинно отставляя правую ногу, и никто уж не держит шляпу по-александровски — так, что между двух пальцев обязательно выглядывает пуговица от галуна кокарды.

О, моя юность, о, моя свежесть…

Но к дьяволу сантименты, вздохи, сироп: можно ли забыть гнусного Аракчеева, подлого Фотия? и кто ж из нас не повторял — «Ура! в Россию скачет кочующий деспот».

Но опять гневный жар охлаждается мелкой, вероятно, несоразмерной подробностью. Куницыну был дан орден (мы после узнали) за то, что во вступительной лицейской речи ни разу не вспомянул государя; а Саша Пушкин (ах, не люблю этой фамильярности напоказ — Саша, — но здесь ведь пишу спустя рукава), — так Саша-то Пушкин вот что пред самым бунтом написал о царе, которого крепко не любил и, пожалуй, даже ненавидел:

Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал лицей.

«Простим ему неправое гоненье» — эта строчка на той панихиде в Успенском соборе меня не отпускала. Ведь не по-нашему, не по-республикански сказано. По-нашему было бы «не простим неправого гоненья, отомстим!». И я, как старый заговорщик, умом не смею простить, но странно: коль скоро в уме не прощаю, мщу, даже высылаю, убиваю, — вдруг тут же становлюсь должником Александра, виноватым, хоть и прав, прав!

А как произнесу «простим ему неправое гоненье», так сразу ничего не должен, моя взяла! И плачу, плачу: не царя — себя жалко.

Спросил одного оборванца:

— А что же ты, братец, плачешь?

— А жаль, — отвечает, — привыкли.

Вот и я, дерзкий якобинец, привык. Тут, Евгений, тонкая материя. Когда узнал о кончине Наполеона — пожалел. Себя прежде всего пожалел, ибо сей муж крепко был впаян в мое время, мою биографию. Старый враг — но уж и моя дурная привычка.; кусок моей жизни — и с ним уходит, обрывается какая-то моя линия. Да что толковать; когда мы в Сибири узнали о смерти Аракчеева, то, конечно, прокричали «vivat!», а потом потолковали, смеясь и грустя: одним действующим, сильно действовавшим лицом в нашей биографии стало меньше. Кюхля при последней встрече со мною сказал: «Некого почти уж ненавидеть, плохо дело!»

А кругом в те дни, в 25-м году, — разговоры, разговоры, байки, нескладица, бог знает что — многое сам запомнил, а больше со слов Алексея.