Фунт лиха | страница 66



Они все-таки добрели до палатки, наши рубинодобытчики. И все в тот день окончилось благополучно. В тот день...

Утром Тарасов почувствовал, что ему уже не подняться на ноги, и он чуть было не заскулил, не заплакал от обиды, от осознания собственной слабости, от жалости к самому себе — как ни боролся с немощью, а все-таки она взяла верх. Сердце сдавил кто-то грубой жесткой рукою, так сжал, что и вздохнуть было нельзя — изнутри в ребра словно бы упиралось лезвие ножа, резало живое мясо, спина делалась осклизлой от холодного пота, кожа с лица слезала гнилой рыбьей чешуей, стоило только к ней притронуться, губы, язык, уши отвердели от мороза. Тарасов понял: все, пора точку ставить. Жить осталось немного, совсем немного.

Жалость бритвой полоснула по горлу: умирать не хотелось. Что делать, скажите, люди, что? Одно он знал — ему никто не поможет, никто — оба верных связчика лежали пластом и были едва живы, из-под клапанов спальных мешков даже пар не поднимался, не стекленел в крутом горном воздухе.

Тарасов застонал с тоской, обреченно, пытаясь вытянуть свое непослушное тело из холодного, слипшегося со штормовкой кокона, задрожал от напряжения, но тщетно — сил на это не хватило. «А-а-а-э-э», — ощерился он, обнажил зубы, непрочно сидящие в кровоточащих от голода деснах, не желая сдаваться, обращаться в призрак, в тень — и словно бы кто подсобил ему, — Тарасов выбрался из спальника, выгреб, выдавил себя из палатки на улицу.

Ветер сделался тише, куда тише, чем вчера, — он все время менял свою силу, — и снега было меньше, но все равно в расщелинах между камнями, в ледяных выбоинах, в крупной наждачной ряби морены ветер находил мерзлую снеговую крупу, вылизывал, выдувал ее оттуда, поднимал в воздух, перебрасывал с места на место, скручивал в косицы, вытягивал их, стараясь создать видимость метели. Но это была уже не метель, а всего лишь — действительно! — видимость.

Небо приподнялось, сделалось выше, и в нем замаслянела сливочная полоска — отсвет солнца, которое, сколько тут, в горах, ни живи, всегда будет человеку в радость, ибо любой, даже самый неприметный, самый серый камень играет в солнечном свете дорого и завораживающе, вспыхивает рождественскими блестками, все кругом становится красочным, веселым, и ни мороз тогда не страшен, ни ветер — все худое, недоброе, приносящее человеку хворь, бывает побеждено солнцем и теплом.

Мутным, слабым взором Тарасов окинул ледник. И сама морена, и тусклое изгибистое тело Большого льда, и заснеженные стенки гор, все это просматривалось довольно далеко, растворялось где-то за поворотом, километрах в шести от палатки, гасло в подрагивающем от потуг обмякшего ветра мареве.