Фунт лиха | страница 50



Увы, впустую. Можно было отнять колбасу у Манекина, наплевать на все этические нормы, психологические преграды, прочую интеллигентскую муру, но колбасы в манекинском рюкзаке уже не было. Рюкзак его стоял на старом месте, выглядывали оттуда какие-то шмотки, расческа, катушка ниток с продетой в скрутку иголкой, лежал нож с отщепленным лезвием, а колбасы не было. Возможно, Манекин ее съел, возможно, спрятал, когда все спали. А просить у него колбасу... Уж лучше подохнуть с голода, лучше застрелиться.

Манекин по-прежнему был розоволицым, свежим, исполненным достоинства, словно и не случилось ночного происшествия. Он пробовал заговорить с Присыпко, но тот отмалчивался, смотрел мимо него либо взирал на Манекина, как на некий стеклянный предмет, сквозь который можно было видеть. Игорю Манекину было наплевать на это, он презрительно хмыкал. Он был себе на уме, Манекин, он осмелел — ему больше ничего не угрожало.

От голода внутри все пекло, будто там завелась и теперь дышала, постоянно ворочалась осклизлая, злобно острекающая живую плоть медуза, запускала щупальца в мягкую ткань тела, высасывала из мышц последние соки, остатки жизни.

Сил не было терпеть голодную, изматывающую боль, но Тара­сов все же старался одолеть ее, терпел. Хотя не знал, насколько этого терпения хватит.

Из всех мук, которые когда-либо испытывал и которые когда-либо знал Тарасов, самая тяжкая мука, самая страшная — это го­лод. Человек теряет контроль над собою, бывает готов пойти на преступление, даже самое тяжкое — убийство, предательство, чтобы заполучить кусок хлеба и утолить полученным собственное чрево. Причем голод, который человек испытывает, допустим, в детстве, совершенно разнится с голодом, что уготовано изведать тому же человеку во взрослые годы, — это Тарасов проверил на себе. Когда-то в послевоенном детстве, в эту далеко не радужную пору, в которой популярными и самыми сытными были щи из лебеды и свекольного листа, а кусок жмыха, украденный на железнодорожной платформе, являлся настоящим лакомством, Тарасов испытал тяжкое лихо — голод. Был он слабым синюшным пацаном, как, собственно, и многие его сверстники, воровал съестное, если можно было где-то своровать, старался, несмотря на голод, выжить. И выжил. И не так уж трудно это было.

А вот сейчас, когда он взрослый, когда его треплет, сводит на нет голод, — сейчас ему худо. Очень худо. Так худо, что... впрочем, не только он — любой, даже более мужественный, более твердый человек готов потерять человеческое обличье, способен съесть другого, себе подобного, дабы утолить, забить голод, выжить. Нет, пожалуй, более сосущей, одуряющей, тяжкой боли на свете, чем боль голода. Вообще-то, боль как таковую выдержать можно — и люди выдерживают ее, от боли не мутнеет мозг, а вот от голода мутнеет, и тогда человек теряет контроль над собой. Вон, к примеру, Студенцов.