Гимн Лейбовичу | страница 70



Terribilis est locus iste: hie domus Dei est, et porta caeli,[52] воистину ужасен дом господен, врата небес!

Через некоторое время он обнаружил, что некоторые статуи живые. У стены, в нескольких ярдах слева от него, стояли рыцарские доспехи. В их бронированном кулаке было зажато древко сверкающей алебарды. Даже плюмаж шлема не пошевелился за то время, что брат Франциск стоял там на коленях. С десяток таких же доспехов стояли вдоль всей стены. Только увидев, как под забрало ближайшей «статуи» заползает слепень, он заподозрил, что в железной оболочке кто-то есть. Его глаз не мог уловить ни малейшего движения. Реакцией на дерзкий выпад слепня был металлический скрежет доспехов. Это была, очевидно, папская гвардия, столь прославленная в рыцарских сражениях, — небольшая частная армия первого наместника Господа Бога.

Показался капитан гвардии, он совершал торжественный обход своих людей. Впервые статуя задвигалась: салютуя, она подняла забрало. Капитан остановился в задумчивости и, прежде чем уйти, платком снял слепня со лба стойкого носителя шлема. Статуя опустила забрало и снова застыла.

Величественная атмосфера храма была ненадолго нарушена прибытием толпы пилигримов. Толпа, хотя и хорошо организованная и умело опекаемая, все же выглядела здесь явно чужеродной. Многие из пилигримов проходили к своим местам на цыпочках, стараясь не издать ни единого звука и делать как можно меньше движений, в отличие от sampetrii и новоримского духовенства, чьи звуки и движения были очень эффектны. Среди пилигримов же то и дело слышалось сдерживаемое покашливание.

Неожиданно храм сделался похож на военный лагерь. Гвардия была усилена. Тяжело ступая, в святилище вошли новые отряды закованных в броню статуй, опустились на одно колено и, перед тем, как занять свои места, отсалютовали алтарю древками своих пик. Двое из них стали по бокам папского трона. Еще один опустился на колени с правой стороны папского трона, держа на воздетых ладонях меч Святого Петра. Живая картина вновь застыла, колебалось лишь пламя свечей в канделябрах алтаря.

Почтительную тишину вдруг нарушили громовые рулады труб.

Звук был такой мощный, что пульсирующее «та-ра-та-ра-раа» ощущалось кожей лица, а ушам делалось больно. Трубы трубили не музыку, а благовест. Громче и громче, настойчиво и непрестанно, пока у монаха не зашевелились волосы на голове, и в храме, казалось, не осталось ничего, кроме трубного пения.

Затем — мертвая тишина, а за ней — мольба теноров: