Тролли в городе | страница 60



Она:

Конечно, это была глупая идея – забросать весь двор бумажными самолетиками, но я ничего не могла с собой поделать. То, что происходило в тот вечер со мной, было настолько больше меня – меня как личности, как Татьяны Ивановны Такой-то, – что я ощущала непреодолимую потребность в саморасширении. Мне просто необходимо было расшириться на целый двор, на целую вселенную. Чтобы везде наличествовали какие-нибудь фрагменты Великой Меня.

Эдуард был, конечно, прав: никогда прежде я не чувствовала ничего подобного. Первая любовь! Ха!

Я поела и немного успокоилась. Радость перестала хлестать фонтанами, она наконец угомонилась и улеглась, свернувшись в клубок. Ее присутствие согревало и щекотало. Я вспомнила вдруг, что нечто подобное происходило в детстве, перед Новым годом и днем рождения. После четырнадцати эта радость внезапно меня предала. Она просто не пришла. День, которого я ожидала целый год, приближался, а щекотания в груди не наступало. Свое четырнадцатилетие я проплакала, начав с утра, а в пятнадцать уже твердо знала: предательство неизбежно, плачь не плачь. С шестнадцати я не отмечаю дней рождения, а с двадцати – и Новых годов.

Все, что я испытывала теперь в эти праздничные для всех дни, было тихим злорадством.

И вдруг то, что бросило меня так подло и внезапно, вернулось. Я ухватилась за это чувство с жадностью, как за друга после долгой-предолгой разлуки. Засыпая, я думала блаженно: «Завтра…»

А что, собственно, завтра?

При пробуждении я открыла глаза, все еще погруженная в радость, а потом пошевелилась в постели, и наступил новый день. Самый обычный. Зубная щетка и все такое. И человек с невероятным именем Эдуард и родимым пятном в форме поцелуя на щеке исчез из моей жизни.

Он:

Когда вам скажут, что все люди одинаковы, – не верьте. В детстве я видел драку двух Гитлеров, и это зрелище поразило меня до глубины души.

Происходило это на Невском.

Моя мама страстно любила Невский. Никто из моих знакомых не говорил о Невском так вдохновенно, как она; каждый раз у нее находились новые слова, новые краски. Это было как поэма, которую бард, по счастью, никогда не окончит.

Иногда ее неудержимо тянуло туда: просто побродить, помечтать о Пушкине, о загадочных кондитерских, где гусары в красном и сверкающем, с талией-рюмочкой, пили шампанское и говорили очаровательные непристойности.

Она частенько задумывалась об этом, призналась мне она как-то раз во время такого мечтательного разговора. Как звучали сии милые скабрезности на самом деле? Каким манером выговаривались слова? Во что превращал их французский прононс?