Вокруг Света 2003 № 12 (2759) | страница 33
Некоторые, например Достоевский, пытались представить эти мотивы как нечто навязанное, насильственное. Но это не так, замысел царя с самого начала был прост и велик – России был нужен выход к морю, к Европе и торговле. И Пушкин, как всегда, совершенно чеканными формулами, абсолютно точно дал определение этого исторического момента. Получилось так верно, как будто царь Петр сквозь годы поделился с ним своими мыслями. Конечно, такое точное понимание Пушкиным замысла основания города не случайно: он много лет изучал Петра и знал его, как никто в России.
Когда же первый мэр Анатолий Собчак вернул городу его имя, вместе с именем стало возвращаться историческое ощущение того, что представлял этот город для России. Можно вспомнить, что, например, Ленинград никогда не был ее столицей. Он был городом трех революций, их колыбелью, в общем, была масса лестных названий. Но столицей не был. Так вот этот обрыв истории, который произошел в советский период, мэр соединил своим предложением, тем самым вернув и ощущение столичности, которую вытравляли из города на протяжении семидесяти лет советской жизни.
Почему во времена Ленина правительство уехало из города? Прямо-таки бежало. Наступление Юденича не было подлинной причиной бегства. Когда шведы подходили вплотную к Петербургу, Петр не увозил правительство в Москву. Думается, что дело в другом: Петербург был городом революционных традиций, и именно эта революционность не устраивала новую власть. Это предположение может показаться странным, но только на первый взгляд: к власти пришли те, кто к ней рвался, и дальнейшие перевороты им были не нужны. Новым правителям было чего опасаться. И действительно – последовал Кронштадтский мятеж, а после него – оппозиции. Город был тогда слишком революционным, может, он хотел довести революцию до конца, со всеми ее лозунгами «Фабрики рабочим!», «Земля крестьянам!». Дальнейшая же история Петербурга – это история всевозможных бедствий и несчастий, которые претерпел он, как никакой другой город России.
Когда наступили юбилейные дни 300-летия города, у меня появилось впечатление какого-то излишества чувств, неадекватно торжественного отношения к дате. Сама по себе она не выглядела серьезно. Ведь 300 лет для европейского города – небольшой возраст. Для Парижа, Марселя, Берлина, Гамбурга, Брюсселя – это младенчество. Откуда же тогда возникло ощущение у всех – и внутри города, и в России, – что это значительная дата, этап в истории? Думается, что такое осознание связано с необходимостью вернуть городу его роль.