Преступление падре Амаро | страница 120



В этот поздний час типография, помещавшаяся в первом этаже, бывала уже заперта (очередной номер набирали по субботам); Агостиньо находился наверху. Он сидел на скамье, в истертой кожаной куртке, некогда застегивавшейся на серебряные крючки, которые были давно спороты и снесены в ломбард, и при свете уродливой керосиновой лампы размышлял над листком бумаги: он готовил следующий номер газеты. Плохо освещенная комната походила на темную пещеру. Жоан Эдуардо растягивался на плетеном канапе или брал валявшуюся в углу старую гитару Агостиньо и наигрывал «фадо корридо». Журналист между тем, подперев голову кулаком, прилежно творил, но «у него получалось недостаточно шикарно»; даже фадиньо не проясняло его мыслей, и он время от времени вставал, подходил к буфету, опрокидывал стаканчик бренди, прополаскивал пересохшую гортань, потягивался, зевал во весь рот, закуривал сигарету и хрипло напевал, благо рядом тренькала гитара:

Видно, так уж велено судьбой:
Мне дойти до жизни до такой…

Трень-брень-брень, трень-брень! Трень-брень-брень, трень-бряк! – отвечала гитара.

Ах, судьба-тиранка, как ты зла!
Ты меня на гибель обрекла…

Этот сюжет, видимо, каждый раз воскрешал в его памяти лиссабонские воспоминания, потому что, кончив куплет, он говорил с отвращением:

– Что тут у вас за скверная дыра!

Агостиньо был безутешен потому, что жизнь загнала его в Лейрию, потому, что нельзя каждый вечер выпивать пинту вина в харчевне у дяди Жоана в Моурарии[85] в компании с Анной-белошвейкой или с «Усачом» и слушать, как Жоан дас Бискас с сигарой во рту, глядя на огонь слезящимся, прищуренным от дыма глазом, повествует под стон гитары о смерти Софии.[86]

Затем, жаждая найти признание своих талантов, он прочитывал Жоану Эдуардо вслух лучшие пассажи из своих статей. И тот слушал с интересом – потому что произведения кузена содержали в последнее время почти исключительно нападки на священников и были под стать настроению самого Жоана Эдуардо.

Это был тот момент, когда из-за нашумевшего дела о попечителях неимущих доктор Годиньо вступил в лютую войну с капитулом и вообще с духовенством. Он и раньше не переносил «долгополых». Доктор страдал неизлечимой болезнью, а церковь наводила его на мысли о кладбище, и потому он возненавидел сутаны: в них было что-то напоминавшее саван. Агостиньо и без того накопил изрядный запас желчи, а теперь, подстегиваемый шефом, травил духовенство самым бессовестным образом; но, отдавая дань литературе, он уснащал свои опусы столь обильными красотами, что, по выражению каноника Диаса, «лаять – лаял, а кусать – не кусал».