Фук | страница 3



Собираясь во Владыкино, дед бреется опасной бритвой перед осколком старинного с широким фацетом барского зеркала, отчего отражение милого дедова лица получается со сгибами, как у сложенного, а потом расправленного листа бумаги. Однако бинокулярное стариковское зрение дробленностью этой не смущается, да и бритва тоже как надо вострая. А затупится, он ее - раз! - и направит на царском еще ремне, зацепленном пряжкой за гвоздь, вбитый тут же в столбик рукомойника.

Намыливает щеки дед помазком, повертев его на мокром мыле, а потом водя по щекам и возле бородки с усами, которые оставляет. А потом уже бритвой с костяной ручкой, забрав между пальцев, которую надо, ее изламывающуюся часть - раз! - убирает широкой полосой белое мыло вместе со щетиной и сразу - раз! - мыльную эту с седым волосом налипку об кусок газеты снимает. А кровь - раз! - из пореза (у деда кожа розовая и нежная) давай немного течь, а он ее квасцами, квасцами (палочкой такой), она и останавливается.

И язык деду под щеку подсовывать не надо - у него на эти места как раз усы-борода приходятся. Так что он еще разок, заглядывая за амальгамную плесень, поскоблится - и всё. И побрился. И газетины со сбритой пеной в мутной воде поганого ведра под рукомойником плавают.

Побрился дед, водкой лицо протер, а бабка опасается, что - бритого и с косой - деда схватят как единоличника, хотя с косой он выглядит, вообще-то, как смерть. Мелкая жужжащая и ползающая живность - летние слепни, стрекозы и мурашки - его так и называет: с м е р т ь  т р а в е.

А некоторые мухи, чтоб не мешать бритью, уходят всем столбом, в каком толклись у рукомойника, к сараю, где сидит Вадя.

А еще дед, перед тем как идти к другу, достает из фанерного баула, позабытого при старом режиме одним дачником, коробку папиросных гильз, а еще пачку филичевого табаку - у него с войны несколько осталось - и сидит себе под сортом  п у н е ц  гильзы набивает, укладывая их в пустую коробку от "Казбека". И кричит: "Вадь, я их целую эту уже натолкал!"

Курить они с другом все равно станут козьи ножки, табаку в которые накрошат из старательных филичевых папиросок, причем друг обязательно, чтоб не ударить лицом в грязь, заметит: "Казбек - от него ноги вразбег", но с папиросами приходить форсистее, особенно, если дед отправляется в старом картузе с облупленным лакированным козырьком. И, конечно, с косою. "Ну я пошел, Вадь!" - и уходит.

Канава не канава, кочка не кочка - дед косит. Зеленоватая травяная сукровица лезвие мочит, одуванцы, заслышав "сви-с-сь!", сами отлетают, жилистый подорожник ложится тоже, а в забранное решеткой окно одного научно-исследовательского узилища, виднеющегося вдали от дороги (что там такое, мы понятия не имели) глядит на деда один будущий писатель, как раз отбывающий в шарашке своё, и недоумевает, что, мол, за чудо такое у дороги происходит. Козырек отсвечивает, синяя косоворотка угадывается, коса вспыхивает на солнце, косарь ее нет-нет отбивает - словно и продразверстки не было, и трудовой навык народом не пропит. Ломает голову над странной загадкой наш знаменитый узник, а его товарищ по несчастью - Лёва с идеями предполагает, что большевики-ленинцы все же чего-то добились и чего-то не утеряли. А будущий писатель, не умея постичь фуражечные вспышки у дороги, в бессонную ночь догадывается, что это особый топтун, уже на далеких к шарашке подступах делающий свою ябедную работу.