Рассказ об Ольге | страница 22



— Ты думаешь, это серьезно?

— Не забывай, что этому предшествовали долгие месяцы изнурительной болезни, ты только посмотри на него.

— Да, я была поражена. Мне показалось, что это отец того человека, которого я знала раньше. Я пойду туда, — сказала она, поднимаясь.

— Подожди, — сказал я — скажи мне яснее, подробнее, что именно тебя заставило приехать. Я знаю что, но как, почему?

И из ее объяснения, очень сжатого и скудного, — точно формула какого-то сентиментального уравнения — я составил себе представление о всем том, длительном душевном движении, которое предшествовало ему, и которое началось еще тогда, когда она жила у меня. Она опять, казалось бы случайно, упомянула о финляндском рассказе Борисова — и я понял это; это был ее мир, настоящий, тот, которого она не должна была никогда покидать и который так идеально воплощался в Борисове. Это была огромная и сложная совокупность именно таких, а не других чувств, именно тех, а не иных ощущений и впечатлений, которые нельзя было выразить ни на одном языке, кроме русского. И несмотря на богатство всех своих иных впечатлений, встреч и путешествий, она уже давно начала чувствовать, что этого ей заменить не может ничто, никто и нигде и что идея путешествия, та, которая владела ей всю жизнь, могла существовать только потому, что существовал этот мир, откуда можно было уехать и куда можно было вернуться и если бы его не было, то путешествие потеряло бы всякий смысл и напоминало бы судорожно-предсмертные движения птицы, которой отрезало голову и которая после этого еще пробегает некоторое расстояние в бесплодном и пустом пространстве.

— Иди, Оля, — сказал я, целуя ей руку. — Помни, что на меня ты можешь рассчитывать во всем и всегда.

Я ушел оттуда, унося с собой тягостное чувство. Только потом, много времени спустя, я вспомнил, что думая об Ольге, я находил неизменно мстительное удовольствие, когда представлял себе, что в один прекрасный день она потеряет ту волшебную свободу отъездов, которая была для нее характерна. Но в эти дни я совершенно забыл об этом, это было идеально далеко от меня, хотя произошло именно то, о чем, я всегда мечтал. И я думал тогда, что чувство, — если его рассматривть совершенно объективно как предмет исследования, и если принять эту произвольную и в сущности, абсурдную возможность, — похоже по некоторым своим качествам на жидкое состояние материи, принимающее форму того сосуда, в которую оно влито и меняющееся взависимости от обстоятельств. Как ни унизительна была для меня эта мысль, я не мог найти иного объяснения некоторым изменениям, совершенно, казалось бы, незаконным. И все, что я видел тогда в первый раз, — сначала усталость в глазах Ольги, потом слезы на ее лице, все то, о чем я ей раньше говорил, — ты увидишь и с тобой это когда-нибудь случится, и ты будешь плакать, как другие, — все это сейчас вызывало у меня только сожаление и любовь, и я был готов сделать все, что было в моих силах, чтобы вернуть вещи к их первоначальному состоянию, т. е. тому самому, от которого страдал в течение долгого времени. Но сделать вообще было ничего нельзя. Борисов умер через пять дней от воспаления легких. Я помню внезапно омертвевшие, внезапно показавшиеся мне неподвижными все предметы в его квартире, его письменный стол, его ненужное теперь тело и его мертвую голову, на смятой подушке, небритое желтое лицо, подвязанную челесть и закрытые глаза, потом похороны — черный силуэт Ольги, как бесшумный призрак, проступающий через церковное пение, или через мрачно-идиллический кладбищенский пейзаж.