Руслик и Суслик | страница 9



Семейные дома Чернов строил из себя и любимой женщины. И все они разрушились, потому что просто жить, просто быть он не мог. Дед был прав: либо ты корова, либо молоко.

Поверхностно знакомый с психоанализом Чернов подозревал, что эта безотчетная, подсознательная страсть к сооружению надежных убежищ (как из кирпичей, так и людей), обязана своим появлением не только детскому впечатлению, но и определенным предродовым страхам.

Отношения с его родным отцом у матери не сложилась, и в течение долгих недель жизнь Чернова висела на волоске.

Ему иногда казалось, что он помнит себя не рожденным.

Помнит, как сжимался в страхе, когда бабушка трясла дочь за плечи, трясла, требуя его выскрести.

Помнит, как их выгнали из дома, помнит, как близкая подружка мамы говорила в уютной коморке под оранжевым абажуром, говорила, что глупо заводить ребенка в семнадцать лет, помнит, как, наконец, решившаяся мать шла, опустив застывшие глаза, шла к повитухе.

Эта призрачная память хранила, видимо, и боязнь света, боязнь очутиться в мирской медицинской ванночке обнаженным окровавленный ошметком, хранила и толкала его строить, строить и перестраивать дома, дома-убежища, дома-матки, в которых может быть так покойно.

...Долгое время после развода у Чернова не было женщины. В столице, принадлежащей богатым мужчинам, старшие научные сотрудники как-то не котировались. К тому же, когда удавалось все же познакомиться с более-менее подходящей женщиной, та просила дать ей почитать книжку (Чернов, поработавший во многих районах СССР и за рубежом, пописывал приключенческие романы), а, прочитав, говорила по телефону: "...нет, мы не подходим друг другу. Ты ищешь в жизни и в женщинах то, чего в них нет и быть не может..."

Но свято место пусто не бывает, и скоро в квартире появилась санитарный врач Лариса. Под сорок, красивая, все на месте... Замужем не была, всю жизнь с родителями. Руслик-Суслик невзлюбил женщину – счел слишком нервной и импульсивной. И не без оснований – вспомнив о нем, она бежала к ангару, хватала и начинала гладить и тормошить.

Глаза ее были настороженными. Она не раскрыла ни одной его книжки – лишь однажды (угадав ту самую, в которой был весь Чернов) прикоснулась напрягшимися пальцами как к чему-то неприятному, таящему опасность, прикоснулась, всем своим сжавшимся существом выразив нежелание никого и ничего не впускать в себя – ни самого Чернова, ни его мыслей, ни его прошлого. Не впускать, чтобы он не узнал ее, не увидел, того, что у нее внутри.