Ладан и слёзы | страница 4
Мне прежде нередко приходилось слышать, что война — кара господня, предупреждение грешникам и безбожникам, и это, наверное, правда, но только к нам-то это уж никак не относилось, потому что мы не были ни грешниками, ни безбожниками. А значит, и войны нам нечего бояться.
Я прислушивался к звукам, доносившимся с улицы: цоканью лошадиных копыт, громыханью тележек и приглушенным мужским и женским голосам. Караван беженцев не переставал тянуться всю ночь в сторону береговой границы. «Кровавый след побежденных», — сказал мой папа. Он умел находить для таких вещей удивительные названия.
Временами мне чудилось, будто ведьмин дом стоит на дне глубокого канала и беженцы скользят на моторных лодках по зеркальной глади прямо над нашими головами. Чушь, конечно, но мне так казалось, потому что доносившийся с улицы отдаленный шум здесь, в темноте, представлялся чем-то сверхъестественным. Услышав мой вздох, мама ласково спросила:
— Не спишь, Валдо?
— Нет, мама, — прошептал я.
— Закрой глаза и постарайся ни о чем не думать, — посоветовала она.
Я пытался заснуть, но у меня ничего не получалось. Прежде всего, невозможно было ни о чем не думать. Одна мысль набегала на другую, одно впечатление сменялось другим, одна картина — другой. И потом, мне было очень страшно. А тот, кто испытывает страх, не может ни о чем не думать.
— Здесь пахнет ладаном, — тихо сказал я, ни к кому не обращаясь, но втайне надеясь, что меня услышит скорее мама, чем папа.
— Слушай, Kerkuiltje,[1] — проворчал папа, — может, ты наконец закроешь глаза и уснешь!
Это прозвище он дал мне, когда я был совсем маленьким и питал странное, необъяснимое пристрастие к запаху ладана. Мама полагала, что это какая-то врожденная, болезненная склонность, а папа пообещал при случае показать меня психиатру, но я решительно взбунтовался: я терпеть не мог психиатров и почему-то вообразил, что они будут вырезать куски из моего тела, чтобы удалить эту болезненную склонность. Я рыдал так отчаянно, что папа тут же отказался от своего намерения. Я же от своего пристрастия к ладану не отказался. Да и невозможно было с ним бороться: приторно-сладкий смолистый запах приводил меня в восторг, опьянял, кружил голову легким весельем. Даже когда дядя Геррит лежал в церкви и его отпевали, чтобы потом опустить в могилу, а ладан густой пеленой плыл над мерцающими свечами, я наслаждался его ароматом. Это было неприлично, я и сам сознавал это, но что я мог поделать. Ладан словно околдовал меня, я всей душой желал, чтобы этому волшебному дурману не было конца. Менеер священник немилосердно фальшивил, тетя Леа и Юлиантье громко рыдали, истязаемый церковным звонарем орган душераздирающе стонал, но все это не имело никакого значения, ибо прекрасный, душистый ладан начисто уничтожал пропасть между чувствительностью и бездушием, — пропасть, разделяющую живых и мертвых.