Евпраксия | страница 41
ШЕСТИЛЕТИЕ
Осень в Киеве – в полыханье листьев и костров, в щедрых ловах, в радости зреть великолепие всадников, в тяжелом объединении дичью. А тут осень – сплошная грусть. Серая, как свинец, на кровлях монастырских.
Дома князь Всеволод любил монастыри и монахов, старшая сестра Янка, смирившись с грозным своим предназначением, тоже склонилась душой к высокому, божественному, а малолетки Евпраксия и брат ее Ростислав таких склонностей понять не могли, видно, кровь переяславского Ясеня бунтовала в них и оказывалась сильней смиренномудрия княжьего. Ростислав с детских лет выдумывал всякие затеи – однажды в Печерской обители он так напугал монахов, что они потом целый месяц кадили в церкви, читали покаянные и очистительные молитвы, а некоторое время спустя о том загадочном событии было записано даже в Печерский патерик: дескать, в час всенощного бдения многих нерадивых монахов клонило ко сну; один старец увидел, что это бес во образе маленького ляшка в золоченой одежде ходит по церкви, берет из-за пазухи и разбрасывает цветы, прозванные "липками", или "смолками"; к кому цветок прилипнет, тот погружается в сон.
Прежний мир, простой и доверчивый, был теперь для Евпраксии утрачен навсегда. В теперешнем не знали шуток, кроме грубейших, вера не имела ничего общего с доверчивостью. Аббатиса Адельгейда, высокая, вся в черном, старая и молодая одновременно, потому что летами за сорок, а лицом будто девушка, привечала Евпраксию, обходилась как с равной, называла только и не иначе княжной; для правильного обхожденья, сказала Адельгейда русской княжне, нужно овладеть немецким и латинским языками, почитать Вергилия и Горация, познакомиться с древними кодексами и хрониками, главное же – привыкать к умению властвовать над людьми, к тому умению, которое германскими императорами и князьями доведено до высочайшего совершенства.
– А зачем? – спросила Евпраксия и не получила ответа. Лишь увидела горделивую улыбку высокой женщины, которая ежеминутно помнила, что ее брат – император Генрих, могучий властелин, который железной рукой покорил саксонских баронов, выступил против самого папы римского, всесильного Гильдебранда. Да у маленькой Евпраксии все это не вызывало ни ощущения значительности, ни даже обыкновенного любопытства: ну, покорил, ну, выступил против папы – дела среди князей привычные, а вот грубостью – грубостью этих людей она была уязвлена в самое сердце, – грубостью, бесцеремонностью и непристойностью, что испытала на себе в замке мужа, а теперь видела в Кведлинбурге, где ежедневно толклось множество лиц, светских и духовных, людей вроде бы не простых, особ значительных, но все они напоминали ей маркграфа Генриха, напоминали мордастого кнехта Хундертхемде; простые кнехты напоминали разбойников, бароны – тоже, – налетали со своими приспешниками на аббатство, будто на вражью твердыню; епископ, который раз в неделю должен был отправлять службу в церкви святого Серватиуса, был таким завзятым охотником, что и проповеди произносил, не сняв охотничьей одежды, а служки тут же, в церкви, держали наготове псов и соколов. Душа Евпраксии съежилась, стала точно с зернышко; девочка с каждым днем погружалась во все более глубокую печаль, стала бояться грубых голосов, ржанья коней, звуков церковных колоколов, ее пугала Адельгейда, что появлялась всегда неожиданно, в торжественно-черном своем наряде, высокая, гордая, преисполненная надменностью (как же, императорского происхождения!), пресыщенная ученость и, казалось, самой жизнью, Журина успокаивала "дите" свое, каждый день рассказывала Евпраксии, как живут киевские дружинники, как приспособились они, чтоб не изойти тоской, работать в монастыре дровоколами, показывала смешного человечка, именуемого калефактором, попросту истопник (он один топил все монастырские печи), пробовала напоминать и про чеберяйчиков, но Евпраксия оставалась тихо-равнодушной.