Шелест срубленных деревьев | страница 82
– Тогда семьдесят лет отмечали…
– Вы, Дора, не оговорились?
– Семьдесят лет трудовой деятельности. – На ее лице зазмеилась улыбка.
– Даже ателье «Рамуне» поздравило… Целых два ведра цветов прислали… И красную папку с двумя благодарностями – по-русски и по-литовски… Показать?
– Ах, да! – виновато бросил я. – Я тогда действительно был на Рижском взморье…
Мачеха просто ликовала. Самая ничтожная победа над пасынком доставляла ей столько же радости, сколько выигранное сражение какому-нибудь боевому маршалу.
– Но вы же ему сами запретили брать иголку в руки, – пробормотал я, пытаясь отыграться. – Упрекали, что он вечно захламляет квартиру – лоскутами, нитками, старыми пуговицами, ошметками ватина, что вы не успеваете за ним убирать – хоть домработницу нанимай… целыми днями метлой машете… безвылазно дома торчите… не ходите вместе, как Хаим с Цилечкой, ни в театр, ни на танцы.
– Не я, Гриша, запретила, – отразила Дора контратаку. – Доктора и старость. Я Сламону Давидовичу ничего не запрещаю, кроме как болеть. – Мачеха обиженно сложила гороховым стручком губы и засеменила на кухню.
Как ни оберегали домочадцы отца от лишних волнений, кто-то – не всезнайка ли Клара? – все-таки рассказал ему о моем участии во встречах и митингах и о выдвижении кандидатом в депутаты. Не дожидаясь, пока я сам соволю явиться, он позвонил мне и попросил зайти.
В доме, кроме нас двоих, никого не было.
Он сидел за столом, опершись о дубовую палку, и молчал.
Молчал и я.
Было что-то угнетающее в этом наполненном взаимными обидами и любовью молчании. В какой-то момент мне показалось, что, утомленный ожиданием, отец уснул, и я украдкой метнул взгляд на старинные стенные часы, которые, как и еврейское счастье, вечно опаздывали.
– Выберут тебя туда, не выберут, неважно, – вдруг сказал он, оглядывая меня с головы до ног. – Но приодеться тебе надо. Ходишь, как молодой оборванец, а не как писатель. Так вот, у меня тут отрез завалялся. Английская шерсть. Одно счастье, что моль его до сих пор не тронула – пожалела. Так я подумал и решил: сошьем тебе с Богусем этого отреза новый костюм, – сказал он и снова замолчал.
Я попытался отговорить его – мол, зачем ему, больному, утруждаться, я Турина как раз привез себе готовый, твидовый. Пусть, мол, лучше побережет здоровье.
Но он только криво усмехнулся:
– Твидовый-шмидовый. Сказал: сошью – значит, сошью…
Он по-прежнему сидел, опершись о палку, седой, небритый (бритва его не слушалась, каждое утро приходилось густо заклеивать порезы лейкопластырем и превращаться то ли в циркового клоуна, то ли в пугало огородное); облюбованные печалью глаза просительно смотрели – под седых, но еще мятежных бровей.