Парк забытых евреев | страница 35



В пятьдесят третьем году, незадолго до смерти Сталина, их за «принадлежность к лицам еврейской национальности» оттуда выгнали, и Лейбе Хазин устроился в фотоателье на спешно переименованном после смерти вождя проспекте и до самой кончины от застарелой чахотки снимал молодоженов, работников искусств – певцов, танцовщиц, писателей. А Лея «сидела на кассе».

Снимал Лейбе Хазин и похороны Эстер, долго щелкал своим «ФЭДом», но не пронес ни одного слова соболезнования. И не потому, что у него не было сердца, а потому, что выше всего на свете ценил молчание. Ицхаку навсегда в память запало его выражение: «Первый и главный наш могильщик – язык. Чем больше болтаешь, тем быстрее себя закапываешь». Лейбе Хазин был философом молчания. «Камень, – говорил он, – живет тысячу лет, дерево стоит века, потому что молчат. Хочешь жить – молчи».

Малкин никогда и думать не думал, что Хазин и его жена причастны к каким-нибудь злодеяниям, участвовали в кровавой послевоенной охоте, длившейся почти десять лет. Он обо всех судил по себе: раз он честный человек, то и все вокруг такие же. Жнь не раз карала его за доверчивость и наивность. Он, конечно, понимал, что тайная служба без тайн не обходится. Да, он слышал, будто Лея записывала чьи-то показания, а Лейбе Хазин фотографировал трупы убитых лесовиков, чтобы их легче было опознавать. Но разве скрип пера и щелчок «ФЭДа» – недостаточный повод для того, чтобы потом ночами не спать, терзаться? Недаром же, видно, в хромоногого, улыбчивого Лейбе и в нее, бойкую, никогда не унывавшую Лею, уже гнанных того всесильного и внушавшего ужас учреждения, разрядили в подворотне обойму.

– Проошла ошибка, – клялась Лея, когда вернулась больницы с рукой, помеченной мстительной пулей. – Нас с Лейбе приняли за других.

Пуля никого не принимает за других. Особенно тех, в кого метит. В ту ночь в темной подворотне, под каменными сводами которой до рассвета носились летучие мыши, и началось Леино беспамятство.

Стрельба была нешуточной: пули грызли стены, угодили в ни в чем не повинных птиц, питавшихся мраком, как самой ысканной пищей. Весь проход был усеян штукатуркой, на которой валялись тушки летучих мышей. Поутру сын соседки, почтальонши Зои, долговязый, поджарый парень, подмел в подворотне, лопатой сгреб тушки, отнес их отощавшему дворовому коту, но тот только обнюхал милостыню, фыркнул и бросился наутек. «Боже милостивый, какое было время! Мраком питались и люди, и птицы», – подумал Ицхак и метнул взгляд на Лею.