Безграничная любовь | страница 152



Он рисовал как одержимый, и вскоре изображение на холсте обрело форму. Это было лицо влюбленной женщины — томное, слегка пресыщенное, но все же страстное. Медовая ее плоть горела любовью, а живые глаза были как зеленые заводи, исполненные тайны.

Три дня Райль работал, ощущая настоятельную потребность перенести свою мечту, свой сон на холст. Он рисовал часами, потом, изможденный, падал на кушетку, спал и снова возвращался к работе. На утро четвертого дня он неожиданно для себя осознал, что кто-то стучится в дверь. Райль отложил кисть и палитру и сощурился от яркого утреннего света. «О Боже, — подумал он, — как я голоден!»

— Райль, открой дверь. — Это была Молли. — Это и так уже долго продолжалось. Открой дверь, а не то я попрошу Уильяма сломать ее!

Он откашлялся:

— Входи.

Она была еще в утреннем капоте, лицо ее сморщено от беспокойства. Он улыбнулся ей.

— Кажется, я вчера не ложился, да?

— Вчера! Ты не ложился спать уже три ночи! Я понимаю, что не должна мешать тебе, когда ты пишешь, но скажи, ради Христа, над чем ты работаешь? — Она пронеслась по комнате.

— Молли! — Он хотел было остановить ее, но было уже слишком поздно. Она уже стояла перед мольбертом. — Молли!

По ее лицу он увидел, что в ней борются противоречивые чувства.

— Это шедевр, — произнесла она, неотрывно глядя на холст. Она смотрела на портрет со смешанными чувствами — гордостью и каким-то грустным, болезненным сожалением.

— О, дорогой, я горжусь тобой! — Она прижала к себе и громко чмокнула его заросшее лицо, как это сделала бы мать, гордая тем, что ее маленький сынишка научился кататься на велосипеде. Потом глаза Молли опять приковала к себе картина.

— Кто она, Райль? Кто эта прелестная зеленоглазая нимфа?

— Я рос с ней.

— Понятно. Соседка.

— Нет, в действительности мы выросли в одном доме. Меня воспитывали ее мать с отцом.

Он никогда не рассказывал Молли о своем детстве и увидел, как она загорелась от любопытства, но вслух произнесла только:

— Должно быть, завтрак уже готов, ты ведь не ел несколько дней. Иди, освежись, и расскажешь мне о своей рыжеволосой прелестнице за беконом и яйцами, а может быть, даже за вафлями, приготовленными в том новом приспособлении, которое достал повар.

Только тогда осознал Райль, что уедет, что не может больше посвящать свою жизнь фотографированию людей, застигнутых болью. Он был по горло сыт человеческими несчастьями, — сыт тем, что фотографировал их на потребу читателям «Уорлда». Он хотел оставить после себя что-то светлое, а не только ужасы, которые фотографировал все эти годы. Он был прав, когда сказал Фулмеру, что тому понравятся снимки, какие он сделал на Филиппинах. Боль, страдания и разрушения способствовали повышению тиража. Тысячи людей будут плакать над его фотографиями, но одна только мысль о них заставляла болеть сердце Райля.