Не оглядывайся, старик (Сказания старого Мохнета) | страница 38
Иман-киши был совершенно одинок. Никто не знал, откуда он родом. Он тоже не знал этого. Имана-киши все считали полусумасшедшим, юродивым, жалели его, побаивались и все ему прощали. Мне же, когда я слушал его странное бормотанье, его смех, его гневные выкрики, казалось подчас, что никакой он не сумасшедший, просто он совсем из другого мира. Кто знает, может, и правда нельзя ругать черный камень. Может, тетя Кызбес и правда колдунья, и все черные курицы заколдованы. Я не понимал, конечно, что значит "заколдовать", но в непостижимости этого понятия и крылось самое привлекательное. Рябоватая длинноносая Зинят, любившая рассказывать всякие страшные истории, не раз говорила, что неподалеку от Курдобы есть "Ущелье бесов" и по ночам там беснуются джинны, пляшут и веселятся. Старый Мустафаоглу Мехти - Зинят клялась, что это истинная правда - возвращаясь ночью домой, не раз собственными глазами видел эти бесовские сборища. А однажды джинны схватили его, приволокли к себе и заставили пробовать угощения. А он, не будь дурак, протянул руку к еде, а сам говорит: "Бисмиллах!". Нечисть сразу и сгинула, они ведь имени аллаха боятся.
Зинят говорила, что джинны не всякому показываются на глаза. А я думал, что уж кому-кому, а Иману-киши они очень даже показываются. Все считают, он так себе бормочет что-то, это он наверняка с джиннами разговаривает...
Молодой сад, который отец разбил перед нашим домом и которому ежедневно посвящал час-другой, собственноручно поливая, рос быстро, и между мной и этим садом с каждым днем крепла близость, похожая на тайную дружбу. Каждое из деревьев: яблоня, слива, груша, айва, абрикосовое дерево, шелковица имели не только свой особый облик, но и свой характер, по-своему действуя на меня. В бледнорозовых цветочках абрикоса скрыта была какая-то тайна, ярко-белые цветы вишни и сливы вызывали у меня чувство радости, легкой и светлой. Широкие листья шелковицы, изумрудами сверкающие в солнечном свете, усиливали эту радость до смелого открытого ликования. Холодноватый аромат листьев ореха был печальным, он напоминал о маминой болезни. Верно, так случилось потому, что как-то раз, лежа с приступом малярии, мама сказала Зинят, чтоб та принесла ей веточку ореха. Когда Зинят дала ей ветку, мама, закрыв глаза, долго нюхала ее... А когда она уснула, я взял веточку и тоже понюхал, н аромат, идущий от свежих широких листьев, показался мне тоскливо-холодным...
Когда мама болела, в доме становилось грустно. Мамины прекрасные светлые глаза сияли от жара, а я часами не отходил от ее кровати, и был самым несчастным человеком на свете. Когда же маме становилось лучше, и она поднималась с постели, я ликовал. Но и радость моя, и печаль таились во мне, проявить свои чувства я не смел. Моя замкнутость росла. Отец, красивый, черноглазый и чернобровый молодой мужчина, широкоплечий и очень сильный, вообще-то был и общителен, и разговорчив, но с нами, детьми, особенно со мной, обращался на редкость сурово. Его почему-то раздражало, если я смеялся или болтал, и я не только замыкался в его присутствии, стараясь никак не проявить себя, но чувствуя на себе его требовательный холодноватый взгляд, терялся, становился тупым, неловким... Моя скованность и стеснительность еще больше раздражала отца, и он обращался со мной еще суровей. Если во время обеда я неловким движением опрокидывал стакан с чаем, он гневно бросал: "Растяпа!" или "Разиня!". Мама, не выдержав, вступалась за меня: "Ну ладно... Ну что случилось?...".