Навеки — девятнадцатилетние | страница 43



Он слышал треск и выхлопы мотоциклов, видел, как шевелятся над ним бревна настила.

Стихло… Выглянул из-за камня. Впереди — сухое русло оврага, кусты. И вдруг почувствовал — не увидел, лопатками, спиной почувствовал на себе взгляд. Обернулся — немец. Стоит наверху, смотрит на него. Без шапки, мундир на потной груди расстегнут, из пыльного голенища торчит запасной магазин автомата. Не слезая с велосипеда, только повалив его себе на ногу, немец на верху оврага следил, как он вылезает на свет из-под моста. Враз обессиленный жутким сознанием непоправимости случившегося, он, не разогнувшись, снизу вверх смотрел на немца, а мысль металась загнанно; только что все было по-другому, и уже не изменишь, не исправишь ничего. Немец снимал с потной шеи автомат, помаргивал белыми ресницами. И, чувствуя, как отнялись ноги под наставленным дулом, он дёрнулся, крикнул и от своего крика проснулся.

Лежал, оглушаемый толчками крови в ушах, ещё не веря себе, что жив. Почему во сне всегда так страшно бывает? Ни разу в бою не было ему так страшно, как приснится потом. И всегда во сне ты бессилен перед надвигающимся.

Несколько дней спустя из окна санитарного поезда, из простынь, под мягкое покачивание рессор, увидел он из тепла мелькнувший за стеклом, прибитый заморозком, ещё не опавший сад. И ясно вспомнилось — даже запах почувствовал холодных осенних яблок, — как они всем классом ездили в подсобное хозяйство. На мокрой от росы жёлтой листве стояли старые корявые деревья, яблоки на них были ледяные, из кучи листьев подымался горьковатый дымок костра, ветром разносило его по саду.

А когда среди дня из серых туч повалил снег с дождём и стало темно, они собрались в сторожке при огне, озябшими красными руками выхватывали горячие картофелины из чугуна, стоявшего на столе, макали в соль. И молоко, налитое в кружки…

Все это так давно было, словно в другой жизни.

ГЛАВА XI

Здесь уже легла ранняя уральская зима. И таким белым был по утрам свет снега на потолке палаты, а солнце искрилось в мокрых стёклах, с которых обтаивал лёд. Однажды раненые взломали заклеенное окно, сгрудились в нем, хлопали в ладоши, кричали сверху, били костылями по жести подоконника:

— Дорожную давай!

Внизу, во дворе, у пригретой солнцем кирпичной стены бывшей школы, а теперь у госпиталя, школьный струнный оркестр на прощание выступал перед теми, кто вновь отправлялся на фронт.

— Дорожную давай! — кричали из окна. Третьяков ещё не ходил, но и на другом конце палаты хорошо было ему слышно, как в несколько мандолин и балалаек дёрнули во дворе понравившийся мотив. И молодой, радостный голос звучно раздавался на морозе: