Миры и столкновенья Осипа Мандельштама | страница 157



». Но это не просто безотлагательный конец и небытие: у Мандельштама смерть и возрождение, умирание и воскресение. Полет валькирий и звук смычка соединяют конец и неназванное начало представления в кольце какого-то единого сюжета. Само стихотворение образует композиционное кольцо, двигаясь от гибели и конца — к своему истоку. Идет опера Вагнера «Валькирия» из тетралогии «Кольцо Нибелунгов». Нем. Vagner — «каретник, мастер по изготовлению повозок». Карета, таким образом, появляется с самого начала — громоздкая карета вагнеровской оперы. В набоковском «Даре» идея вечного возвращения дана уже мандельштамовском преломлении: «…Невозмутимый мотоциклист провез в прицепной каретке бюст Вагнера; и уже, когда приблизились к дому, прошлый свет догнал настоящее, пропитал его до насыщения, и все стало таким, каким бывало в этом же Берлине три года назад, как бывало когда-то в России, как бывало и будет всегда».

Повозка превращается в пушкинскую карету последнего разряда и убийственного разъезда. Пушкин здесь — не солнечный Фаэтон поэтического полета, а «средь детей ничтожных мира», может быть, самый ничтожный. Во «Вдохновении» Бориса Пастернака:

О, теперь и от лип не в секрете:
Город пуст по зарям оттого,
Что последний из смертных в карете
Под стихом и при нем часовой.
(I, 176)

В каких бы обличьях не появлялась «карета» у Мандельштама — «сани правоведа», «карета фрейлины», «рессорная карета», «коляска» Весны, «арба воловья» и «варварская телега» Овидия и т. д., - она будет связана с «карой», и эта «кара» взята в паре «песни» и «казни».

Чуткий смотритель русской словесности Набоков картинкой памяти, проступающей «поверх плетней, где быть морям бы» (Пастернак), так завершает свои мемуары: «…Как на загадочных картинках, где все нарочно спутано („Найдите, что Спрятал Матрос“), однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда». В мемуарах Набокова оптический прибор геодезическим, если можно так сказать, образом дает изображение вверх ногами (способ, описанный им в «Аде»). В «Даре», а затем в «Память, говори!» автор рассказывает о заборе бродячего цирка — аллегории подражательности. Набоков повествует о первом опыте стихотворчества, когда «затасканные обрывки из поэтов», мешая слуху и зрению, образуют непроницаемую стену: «Годы спустя, на убогой окраине иностранного города, я видел забор, доски которого были принесены из какого-то другого места, где они, очевидно, ограждали стоянку бродячего цирка. Какой-то разносторонний зазывала нарисовал на нем животных; но тот, кто снимал доски и потом их сколачивал, был, должно быть, слеп или безумен, потому что теперь на заборе видны были только разъединенные фрагменты (некоторые даже вверх ногами) — чья-то рыжевато-коричневая ляжка, голова зебры, слоновья нога» (в «Даре» это что-то «рыжевато-коричневое» было «спиной тигра»). Интертекстуальный смысл такой забористой картины может прояснить Мандельштам, писавший в «Письме о русской поэзии»: «Иннокентий Анненский уже являл пример того, чем должен быть органический поэт: весь корабль сколочен