Новые работы 2003—2006 | страница 77



Происшедшее становится яснее на фоне дооктябрьского статуса русского литератора, удачно очерченного П. Романовым в том же рассказе.

«Леонид Останкин и до революции делал то же, что и теперь, – писал. Но ему и в голову не могло прийти, что от его писания могут потребовать чего-то особенного; поставить вопрос о его лице… Если бы до революции его спросили: чему вы служите? Останкин с ясным лицом ответил бы:

– Я служу вообще культуре и удовлетворению эстетической потребности.

Наконец он просто мог бы сказать:

– Я занимаюсь литературой.

И все были бы удовлетворены. И он не чувствовал бы, как теперь, за собой никакой вины.

– Но все-таки в чем же моя вина?! – спросил себя с недоумением Леонид Сергеевич.

– Я чувствую себя так, как будто меня действительно в чем-то уличили. Я решительно ни в чем не виноват.

Фактически он действительно не знал за собой никакой вины, никакого преступления перед Республикой Советов.

Но было несомненно, что он в чем-то виноват.

Иначе он не пугался бы так и не чувствовал бы себя точно раздетым от этого дурацкого восклицания:

– Читали?…»[300]

Заметим, что герой рассказа П. Романова, напечатанного в 1927 году, как и у М. Козырева, погибает – кончает самоубийством. Ощущение безнадежности то и дело накатывает на литераторов Советской России в середине 1920-х.[301] Н. Берберова вспоминала (в книге «Курсив мой») разговор в Париже с Ольгой Форш летом 1927 года:

«Она обрадовалась Ходасевичу, разговорам их не было конца. ‹…› Для обоих встреча после пяти лет разлуки была событием». Форш «говорила о переменах в литературе, о политике партии в отношении литературы, иногда осторожно, иногда искренне, с жаром. ‹…› Она говорила, что у всех у них там одна надежда. Они все ждут.

– На что надежда? – спросил Ходасевич.

– На мировую революцию.

Ходасевич был поражен.

– Но ее не будет.

Форш помолчала с минуту. Лицо ее, и без того тяжелое, стало мрачным, углы рта упали, глаза потухли.

– Тогда мы пропали, – сказала она.

– Кто пропал?

– Мы все. Конец нам придет».

Через два дня они узнают, что посольство запретило ей видеться с Ходасевичем.

«Мы молча постояли в подворотне и побрели домой. Теперь с неопровержимостью нам стало ясно: нас отрезали на тридцать, на сорок лет, навеки…»[302]

Вот что, собственно, подразумевали наши слова в интервью главному редактору «Нового мира» в 2000 году – о том, что журнал

«появился в 1925 году, когда игра во многом была уже сделана, а правила литературной работы уже определены