Обещание жить | страница 66



Да не от этого оно саднит! И не потому даже, что лейтенант Фуки с молчаливого согласия взводного наладил его от девок, не нужны ему девки, как они нужны, видать, Фуки и Макееву. Обидно, конечно, что Фуки бесцеремонно обошелся с ним, да что ж попишешь: субординация; положено так, обиду проглотит и забудет. Саднит сердце оттого, что одинок Харитон Друщенков, никого на белом свете из родных и близких, круглый сирота. Ну а где же видано, чтоб сироты веселились?

Это вот лейтенант Фуки веселится. Который не цыган, а хозар. От этого, по совести, не легче. От этого не меняется мое отношение к нему. Он платит взаимностью. В армии, повторяю, субординация, в гражданке б потягался. Не стал бы козырять, произносить: «Слушаюсь!» и «Так точно!». Другое бы произнес. Доживу — произнесу.

Доживет ли? Никому это неведомо. Доживет — тогда надо будет начинать жизнь сначала. И тогда у него будут, наверное, проблемы посущественней, чем выяснять отношения с Фуки. Предстоит заново строить свою жизнь, свою судьбу. Как сложится после Моти, после жены? Новая жена будет? Новая, после Моти, расстрелянной карателями? Расстреляны из автоматов и мать, и сестренка, и брат-последыш. Покарать бы тех карателей! Для чего ж у него в руках автомат? Для страшной кары. В бою.

Вот он в мыслях и приблизился к тому, что ему нужно — к бою. Разумному, нормальному человеку вряд ли свойственно желать, чтобы бой наступил поскорей. Бой, где убивают и где, следовательно, могут убить и тебя. Но разве он нормальный человек с того дня, когда получил сообщение из райисполкома о гибели родных и всей Ивантеевки?

Ненормальный, в бою он чувствует себя нормально. А в обороне, на марше, на привале томится бездействием, время для него как бы останавливается. Оно движется, когда он действует, то есть воюет, то есть мстит. Воевать и мстить — его долг. За все. В том числе и за то, что он на белом свете один как перст. Людей вокруг много, а он один. Может, сам виноват в этом, но один на один со своим горем.

На палочку Друщенкова поглядывал и Ротный. Поза его была неудобная — одна нога на земле, вторая на пне, — однако он не менял ее, посасывал папиросу, приглаживал хохолок на затылке, и ему казалось, что мысли нанизываются на эту палочку, как шашлык на шампур. Сравнение, конечно, дикое, если учесть к тому же, что думал он не о Друщенкове и его палочке. О себе думал, и это были непривычные мысли. Они возникли еще, когда он возвращался просекой с полкового совещания. Просека, усыпанная палыми прошлогодними листьями и хвоинками, стлалась под подошвы, ротные командиры из его батальона шагали кучкой, пересмеивались, вспоминая, как командир полка припечатал начштаба: последнего в полку недолюбливали за грубость, за бестактность и еще за то, что трофейщик, барахлишком разживается в батальонах. Одобряли полковника: выдал майору по закону. Злословили: привык майор других песочить, испытай-ка это на себе, милок.