Обещание жить | страница 54



Старик вдруг раскрыл беззубый рот, пошлепал губами и прошамкал:

— Унучек у меня в красных армейцах. Старуха радостно закивала, подтвердила:

— Васька, меньшак. Жив ли, помер — бог знает…

— А второй унук был в полицаях, дак партизаны его подстрелили…

Старуха вздрогнула, с испугом посмотрела на старика, на лейтенантов, потупилась. Фуки сказал:

— М-да! Соответствует фактам, мамаша?

— Чего, чего, сынок?

— Насчет второго внука… Верно это?

— Верно, ох, милый, верно. Нечистый его попутал, Семена этого, подался в район, надел белую повязку… Ить, старше ж Васьки, разумней, а вдарился не туды, пулю сполучил от своих же, крест на могиле. Вы уж, сыночки, не гневайтесь, мы со стариком не виноватые.

— М-да, — сказал Фуки, — неприятный, как говорится, случай… Ну, мы пошли!

Старуха встрепенулась, засуетилась, обращаясь больше к Макееву, он казался ей добрее, мягче:

— Перекусите, сыночки, отведайте что-ничто. Бульбочки сварю, капустки поставлю…

— Спасибо, но мы пойдем, — сказал Фуки. На улице пояснил Макееву: — Старуха мировая, да внук — гад, полицай, неприятно гоститься… Хотя, доложу тебе, старуха расшиблась бы в лепешку и не одну бульбу с капустой выставила бы… Но главный недостаток — кадров нету.

— Чего нету?

— Кадров, девок.

— Даешь ты! — сказал Макеев.

— Даю, — согласился Фуки.

Они отошли от этой избы на несколько шагов, а Макеев все еще чувствовал спиной растерянный прощальный взгляд бабки; дедок, вероятно, не глядел им вслед. Макеев запоздало сказал:

— Но другой-то внук в Советской Армии!

— Ну и что?

— Ничего. Можно было и остаться… Мне только непонятно, для чего дедок выложил про Семёна-полицая.

— И мне. Может, выживает из ума?

— Не поэтому он рассказал…

— А почему?

— Черт его знает, — сказал Макеев и подумал: «Бабка говорила по-иному: бог его знает».

— Ты вот говоришь: в Советской Армии, — сказал Фуки. — А что с ним, неизвестно. Живой, убитый или в плену, а? Все может быть!

— Так уж и в плену… Воюет Васька, я уверен, — сказал Макеев с горячностью и, понимая причину этой горячности, сразу вспомнил об отце. Что с ним? Не в плену ли? Нет! Убит? Нет, нет! Он где-нибудь воюет, в партизанах, в глубоком немецком тылу. Отец! До войны ты был от меня как-то далек, не было меж нами духовной близости. Ты занимался своим бухгалтерством, после работы, надев свежевыглаженную косоворотку и подпоясавшись узким ремешком, ты отправлялся один, без мамы, в кино, на лекцию либо в клуб, просиживал с участниками гражданской войны, с красными партизанами, и я тебе был не нужен. Я ощущал эту твою отстраненность, даже когда ты брал меня на рыбалку или по грибы. Но в тот день — помнишь его, отец? — мы шли в военкомат, плечом к плечу, и ты смотрел на меня так, как никогда не смотрел прежде. Наверное, говорил себе: «Это же мой сын!» — а я себе: «Это мой отец!» И оба мы хотели уйти на фронт… Прости, что я стал реже вспоминать о тебе. Я должен думать о тебе всегда и всегда должен быть твоим сыном, сыном конармейца и доваторца, которые не сдаются.