Метаполитика | страница 22
В Древнем Китае эпохи Хань (II век до P. X.- II век после) число рабов «вряд ли превышало когда-нибудь один процент от численности всего населения. Обычно это были родственники осужденных, которые конфисковались государством вместе с их имуществом». В рабство могли обратить человека и за долги. Превращая должника в своего долгового раба, кредитор закреплял этот акт порабощения согласно нормам обычного права усыновления или женитьбой заложника (на рабыне или на собственной дочери)… Заложника после женитьбы называли «чжуйсюй» – «заложенный зять» (58, с. 105).
Посмотрим теперь, что происходило с институтом рабства в последующие эпохи.
Во Франции во времена Меровингов «число рабов не только не уменьшилось, а, наоборот, увеличилось в сильной степени… В дарственных актах и завещаниях упоминается о многочисленных покупках рабов» (81, т. 6, с. 701).
«Экономическое благосостояние Киевской Руси XI и XII веков держалось на рабовладении… Русский купец того времени всюду неизменно являлся с главным своим товаром – с челядью» (36, т. 1, с. 274).
«Во времена вступления на престол Генриха Второго (1154-1189) в Ирландии было множество англичан, захваченных в рабство» (20, т. 1, с. 138).
Испания, едва успев обосноваться в Америке, обращает в рабство индейцев и начинает зверски их эксплуатировать.
С XVI века начинается широчайшее использование невольничьего труда в колониях европейских стран.
В XVIII веке крепостные крестьяне в таких странах, как Россия и Польша, низводятся до положения рабов, делаются объектом купли-продажи.
В XIX веке оплот мировой демократии – Америка эксплуатирует три миллиона черных невольников.
В XX веке оплот мирового социализма – Россия сооружает каналы, города и нефтепроводы руками рабов-зэков.
Фашистская Германия вывозит миллионы иностранных рабов для своих заводов и ферм.
Все это, думается, дает нам достаточно оснований прекратить разговоры о каком-то рабовладельческом строе, ушедшем в далекое прошлое.
Мы должны ясно сказать себе:
Рабство есть предельная форма стеснения свободы человека труда, предельное сужение его социального я-могу, возможное на любой степени развития производительных сил, при любом политическом устройстве, в прошлом, настоящем и будущем.
Механизм насильственного, удержания человека в рабстве настолько несложен, что каким бы способом он ни осуществлялся – частновладельческим или государственно-полицейским, – разрушить его изнутри так называемой классовой борьбой никогда и никому не удавалось. Рабство начинало давать трещины лишь в те моменты, когда оно делалось тягостным для всех слоев общества, и чаще всего, когда рабовладельческое Мы вступало в военное или экономическое соперничество с Мы, обеспечивающим большую свободу своим членам. Вполне естественно, что человек, для которого Мы оборачивается не охранителем его я-могу, а только жестоким тюремщиком и эксплуататором, будет заинтересован лишь в том, чтобы побольше есть и поменьше работать; на поле боя же побежит при первой возможности. Рабство настолько неэффективно в экономическом и военном отношении, что длительное существование его могли себе позволить либо очень богатые и могущественные демократии – Карфаген, Афины, Соединенные Штаты, либо гигантские деспотии – Персия, Рим, Россия, Китай. Но даже и там рабство оказывалось применимым далеко не во всех видах производства. Северяне в Америке не пользовались рабами не потому, что они были гуманнее южан, а потому, что, по замечанию Адама Смита, «возделывание сахара, табака и хлопка могло вынести расходы по обработке земли рабским трудом, а возделывание хлеба (основной культуры Севера) – нет» (64, с. 286).