Меня зовут Красный | страница 92



Я улыбнулся своим братьям, слушавшим меня с вниманием, как слушают последние слова человека на смертном одре.

– Я убил Эниште по двум причинам: за то, что он заставил мастера Османа как обезьяну подражать европейцу. И еще за то, что я проявил слабость и спросил, есть ли у меня свой стиль.

– И что он сказал?

– Сказал, что есть, и для него это было не оскорбление, а похвала. Помню, что я подумал со стыдом: неужели это и для меня похвала? С одной стороны, понимаю, что стиль – это неблагородно, бесславно, а с другой – сатана подстрекает меня, я хочу, чтобы у меня был свой собственный стиль, мне это интересно.

– Ты отдашь последний рисунок? – спросил Кара.

Со свечой в руке, сопровождаемый собственной тенью, я пошел на кухню, там мы остановились, я и моя тень, вынули бумаги из чистого утла покрытого пылью шкафа и быстро вернулись. Кара на всякий случай шел за мной.

– Я рад, что еще раз увижу это, пока не ослеп, – сказал я с гордостью. – Я хочу, чтобы и вы увидели. Смотрите!

Я показал им последний рисунок, который взял в доме Эниште в тот день, когда убил его. Любопытство и страх – вот что было на их лицах. Я смотрел вместе с ними, и меня била дрожь. Кажется, у меня поднялась температура.

Эниште так распределил большие и маленькие изображения дерева, лошади, сатаны, смерти, собаки, женщин, которые мы рисовали в разных местах листа, что казалось, мы смотрим не в книгу, где покойный Зариф-эфенди нарисовал заставки и виньетки, а в окно, из которого открывается целый мир. В центре этого мира, там, где должен был находиться портрет падишаха, я с гордостью увидел свой портрет. К моему огорчению, сходство не было полным, хотя я трудился много дней, рисуя перед зеркалом, стирая и снова рисуя; я не мог справиться с волнением, глядя на этот рисунок, не столько оттого, что я помещен в центр вселенной, сколько оттого, что на этом портрете я выглядел глубокой, сложной и таинственной личностью. Это было дьявольское наваждение, я тут был ни при чем. Я хотел, чтобы братья-художники видели мое волнение, поняли и разделили его. Я был здесь и в то же время находился в центре вселенной, как падишах или король, что вызывало во мне одновременно и гордость, и смущение. Я постарался изобразить себя, как европейские художники, в мельчайших подробностях: от морщин на лице и складок на одежде, прыщиков и следов оспы до бороды и узора ткани.

На лицах моих старых друзей, рассматривающих рисунок, я увидел страх и восхищение, а еще – извечное для художников чувство зависти. Они возмущались мной, погрязшим в грехе, но и завидовали тоже.