Повесть о вере и суете | страница 38



Старики не уставали льстить Богу и говорили Ему всё, что Он Сам о Себе думал. Пространство вокруг было уже забито словами, и в тесноте они заражали друг друга дополнительной силой.

А потом была субботняя песня, сложенная тысячу лет назад таким же старым тогда, наверное, как эти старики сейчас, испанским раввином Хайятом:

— Скрутилась тень от пальмового древа, и день угас. Безмолвно, как из чрева, взываю к Господу, боясь Его разгневать, а стражник возвещает: скоро ночь. Нет мне прощенья за грехи, и всё же — молю Тебя, неумолимый Боже, судить меня, как судят в день погожий за грех забытый, как дурная ночь. О, если б вымолить мне у Тебя пощаду, я б вызволил мой дух из мук исчадья, и плоть мою — Тебе ж служенья ради… Теперь же я рыдаю что ни ночь. Прислушайся, молю, к моим стенаньям; к Твоим, молю, позволь припасть стенам мне; взгляни, моя слеза на этих камнях росою проступила в эту ночь. Дай мне забыть о всех моих пороках, не дай врагам ругаться над порогом моим и проклинать: «Забудь дорогу к порогу своему в такую ночь!» О Боже, о Тебе по нас и судят. Что — мы? Мы — воск в Твоей ладони, люди… Так отпусти нам всем — и новым будет и человек, и мир, и день, и ночь… Кто отделил святое от земного, да не оставит нас в беде и новых пошлёт удач — и станет нас так много, как много звёзд в сегодняшнюю ночь…

Каждая строчка этой песни укрепляла во мне ощущение разрастающегося счастья. Дело было не в словах, а в музыке, которую я впервые тогда между ними расслышал.

Играла зурна.

Начала она невысоко и сперва стала обвивать меня вокруг колен, а потом увлекла с собою ввысь. Время от времени отпускала на короткие мгновения, но, обозначив в воздухе какой-нибудь узор, снова окручивала меня в коленях или подхватывала в подмышках — и несла выше. Отпускать потом стала чаще, словно пыталась приучить меня к независимому существованию в воздушном пространстве.

Скоро я, действительно, научился держаться в воздухе без зурны. А ещё чуть позже даже забыл, что нахожусь в небесах, хотя с каждым мгновением меня уносило выше, а дышать становилось труднее.

Потом, на той большой высоте, где, как мне показалось, я хотел бы жить не умирая, движение прекратилось — и зурна перестала вычерчивать узоры. Одна сплошная неколеблющаяся нота, не убывавшая в громкости, но удалявшаяся в горизонт.

Движение звука длилось долго — пока наконец отсутствие воздуха не стало причинять мне боль. Этой боли я не испугался и оказался прав. Она забылась неожиданно, перекрытая вынырнувшей из ниоткуда последнею нотой, не столько даже боль эту унявшей, сколько наполнившей её дурманом счастья.