Онорина | страница 43
Наконец мы встретились и с четверть часа не могли преодолеть нервной дрожи, вроде той, что овладевает ораторами на трибуне; мы обменивались неловкими фразами, растерянные и смущенные, тщетно пытаясь поддержать разговор.
— Послушайте, Онорина, — сказал я со слезами на глазах, — лед сломан, я трепещу от счастья, и вы должны простить мне бессвязность моей речи Так будет еще долго продолжаться.
— Нет преступления в том, чтобы влюбиться в собственную жену, — отвечала она, принужденно улыбаясь.
— Окажите мне милость, не работайте больше, как работали до сих пор. Я знаю от тетушки Гобен, что вы уже три недели живете на свои сбережения. Вспомните, у вас лично есть шестьдесят тысяч франков ренты, и, если вы не хотите подарить мне сердце, по крайней мере не дарите мне своего состояния!
— Я уже давно знаю, как вы добры… — промолвила она.
— Если вам так хочется остаться здесь и сохранить независимость, — отвечал я ей, — если самая пламенная любовь не может снискать вашего расположения, то по крайней мере не работайте больше..
Я протянул ей три чека на двенадцать тысяч ренты каждый; она взяла их, равнодушно развернула и, прочтя, вместо ответа только взглянула на меня. Да, Морис, она отлично понимала, что я давал ей не деньги, а возвращал свободу.
— Я побеждена, — сказала она, протягивая мне руку для поцелуя, — приходите ко мне, когда вам вздумается.
Итак, она приняла меня, но ей пришлось сделать над собой усилие. На следующий день она встретила меня принужденно, с неестественной веселостью, и нам понадобилось два месяца, чтобы постепенно привыкнуть друг к другу. За это время мне удалось узнать ее подлинный характер. И вот снова наступил чарующий май, весна любви, и она принесла мне невыразимые радости. Онорина уже не боялась меня, она меня изучала. Но когда я предложил ей поехать в Англию, чтобы открыто соединиться со мной, снова занять подобающее место в моем доме и в обществе, поселиться в новом особняке, она пришла в ужас.
— Почему бы мне не остаться здесь навсегда? — сказала она.
Я молча покорился.
„Не испытание ли это?“ — спрашивал я себя, уходя.
Отправляясь из дому на улицу Сен-Мор, я трепетал от волнения, любовные грезы переполняли мое сердце, и я мечтал, как юноша:
„Она уступит сегодня вечером…“
Но вся уверенность, все надежды рассеивались от одной улыбки, от одного повелительного взгляда ее глаз, гордых и спокойных, не знающих страсти. Я весь холодел от страха, мне вспоминались те ужасные слова, которые вы мне как-то передавали: „Лукреция кинжалом и кровью начертала первое слово женской хартии: Свобода!“ Я дошел до полного отчаяния, чувствуя, что должен добиться согласия Онорины и что сломить ее волю невозможно. Догадывалась ли она, какие бури бушевали во мне, когда я шел к вей и когда возвращался домой? Наконец, не найдя в себе решимости говорить, я описал ей свое состояние в письме. Онорина не ответила на письмо, но стала такой печальной, что я сделал вид, будто и не писал его. Мне было больно, что я огорчил ее, она прочла это в моем сердце и простила меня: сейчас вы увидите, как. Три дня назад она впервые приняла меня в своей спальне. Комната эта, вся в белых и голубых тонах, была полна цветов, красиво убрана, залита светом. Онорина выбрала наряд, в котором она особенно очаровательна. Волосы изящными локонами обрамляли ее лицо, прелесть которого вы знаете, цветы вереска украшали ее головку; на ней было белое кисейное платье, широкая белая лента с длинными развевающимися концами опоясывала ее тонкий стан. Вы помните, как идет ей простота, но в этот день она походила на новобрачную, то была Онорина прежних дней. Моя радость тотчас же замерла, ибо лицо ее выражало необычайную серьезность. Пламя таилось подо льдом.