Онорина | страница 31



После трех месяцев борьбы между двумя дипломатами, скрытыми под личиной меланхоличного юноши и разочарованной женщины, неуязвимой в своем отвращении к жизни, я объявил графу, что заставить черепаху выйти из ее панциря невозможно, что придется разбить броню. Накануне во время дружеского спора графиня воскликнула:

— Лукреция кинжалом и кровью начертала первое слово женской хартии: Свобода!

С этой минуты граф предоставил мне полную свободу действий.

— Я продала на сто франков цветов и шляпок, сработанных за эту неделю! — радостно объявила Онорина в субботу вечером, когда я пришел навестить ее. Она приняла меня в маленькой гостиной нижнего этажа, где мнимый домовладелец подновил всю позолоту.

Было десять часов вечера, июльского вечера; лунные лучи, пронизывая сумрак, заливали комнату неясным сиянием. Волны сладостных ароматов ласкали душу; в руке графини позвякивали пять золотых монет, полученных ею от подставного торговца модными украшениями, другого соучастника Октава, которого подыскал ему один судейский, господин Попино.

— Зарабатывать на жизнь шутя, — говорила она, — быть свободной, когда мужчины, вооружась законами, стремятся обратить нас в рабынь! Каждую субботу я чувствую прилив гордости. Право, я люблю золотые монеты Годиссара не меньше, чем лорд Байрон, ваш двойник, любил золото Мэррея.

— Это вовсе не женское дело, — возразил я.

— Да разве я женщина? Я — молодой человек, одаренный чувствительной душой, вот и все; молодой человек, которого не может взволновать ни одна женщина…

— Ваша жизнь — это отрицание всего вашего существа, — отвечал я. — Как! Вы, на кого бог потратил лучшие сокровища любви и красоты, неужели вы никогда не мечтаете?..

— О чем? — проговорила она, несколько встревоженная этой фразой, впервые изобличавшей мою роль.

— О прелестном кудрявом ребенке, который играл бы среди этих цветов как истинный цветок жизни и любви и звал бы вас: «Мама!..»

Я ожидал ответа. Слишком долгое молчание в сгустившихся сумерках заставило меня понять, какое ужасное действие произвели мои слова. Графиня склонилась на диван, почти без сознания, вся похолодев от г нервного удушья, первый легкий приступ которого вызвал у нее, как она говорила позднее, такое ощущение, словно ее отравили. Я позвал тетушку Гобен, та прибежала и увела свою хозяйку, уложила на постель, расшнуровала, раздела и вернула ее если не к жизни, то к ужасным страданиям. Я ходил взад и вперед по аллее, огибавшей флигель, и рыдал, сомневаясь в благополучном исходе. Я чуть было не решил отказаться от роли птицелова, так необдуманно взятой на себя. Тетушка Гобен, спустившись в сад и увидев, что я весь в слезах, поспешила к графине.