Полковник Ростов | страница 89



Все письма ее Ростов решил унести с собой в могилу, до которой не так уж много шагов. Почти каждую ночь слышались ружейные залпы, но подворье считало теперь, что расстреливают откуда-то привезенных злодеев, вовсе не тех, кто уже побывал на Имперском суде чести и явно засиделся здесь. Полагали почему-то, что уж их-то будут расстреливать иначе. Перед казнью вызовут к начальнику этого подворья будто бы для получения письма, но по пути к нему заведут в особый кабинет, где громко и четко огласят приговор, и там же находящийся священник примет последние слова, к Богу обращенные; и врач там, и начальник расстрельной команды и еще кто-то судейский; полная осведомленность была у всех о кабинете, где никто ни разу еще не был, а если и окажется там, то уж никак не передаст свои впечатления от кабинета всем тем, кому его не миновать. Даже о мебели знали — какая она в комнате, где все — последнее.


Ойген носился по Берлину и Европе, спасая Гёца, состояние и себя, и вдруг обнаружилось, что все Бунцловы — на пороге нищеты, все их имущество может быть отторгнуто, изъято, потому что отец Ойгена кое-что ариизировал, и грядущий после поражения мир явит себя бывшими собственниками, которым даровали жизнь в обмен на акции. (Ростов вспомнил: Аннелора догадывалась о незаконности капитала и хотела отказаться от своей наследственной доли семейного имущества.) Выход Ойген видел только в Монике: подозрительные пакеты акций переписать на нее, с цеховой работницы спрос меньше, а если вдруг на все ее богатства и наложится арест, то мебельный гарнитур Моники — вот все, чем она располагает.

Безумная затея! Невыполнимая! Ойген, совсем потерявший голову, лелеял фантастическую идею: наследник акций — младенец, который появится у Моники месяцев через шесть, в апреле 1945 года, и ребенок, возможно, не будет отобран еще существующим государством Германия: беременную Нину фон Штауффенберг в тюрьму не заключили, но указание свыше было дано, пятый ребенок Клауса подлежал воспитанию в особых домах опеки и призрения.


Начальник подворья отличался редкостным своеволием, мог ни с того ни с сего запретить общие обеды и ужины, позволял часами греться на позднем августовском солнышке, сам заводил разговоры о том, стоило ли нападать на Россию в июне, ведь апрель и май, пожалуй, наилучшие месяцы для броска в глубь громадного континента Евразия. Обозляя узников, выкладывал на столы «Фёлькишер беобахтер», где перевирались речи осужденных перед Народным трибуналом, а то и «Ангрифф». Своим присутствием не докучал, удалялся, когда сыпалась брань на злобствующего судью Фрайслера, его сравнивали с Вышинским, но кто такой Вышинский — никто не знал, фамилию эту услышали от генерала, который перед войной бывал в Москве с кратковременными визитами. Спросили и у Ростова. Тот пожал плечами.