Адамов мост | страница 30
Прислушиваясь к тому, другому, по ту сторону башни, который дул в этот маленький деревянный космос, в эту последнюю на земле душу живую. Прислушиваясь к тому, бегущему по иголкам – то смехом, то плачем, а то вдруг таким долгим глубоким звоном раскачиваясь, что нет ему воздуха, неба нет, чтобы весь вобрать. Прислушиваясь и отвечая тому, по ту сторону. А четвертым был тот, в алтаре, между ними. Он вышел откуда-то из стены, озаренной огнем. Голый, весь покрытый, как инеем, сединой, от лодыжек до темени, с алой тряпкой на бедрах, подоткнутой ветром, как пламя, он смотрел нам в лицо и чуть щурил глаза, улыбаясь, кивая. Мы сели с ним на пол у алтаря.
Чаша огня по кругу, умылись. Сидит, заплетает венок из цветов, поглядывая на нас. Храм покачивает, как корабль, ночь, две, три…
Где мы? Все, что знакомо, – не здесь, на земле, а над ней: луна.
Запрокинутая голова, голая, летаргийно-светящаяся, гермафродитная.
Узенький лоб, рытвины глаз, смазанные, тушь потекла, губы разбиты, чуть приоткрытые. Так давно, что и боли не чувствует. Край тамилов.
Христа и в помине нет еще, там, у нас, а здесь уже все исполнилось – мир, книга. Сидят в послесловии, коротают свет, шахматы сочиняют, венки плетут, изобретают нуль, поглядывая по сторонам новорожденным.
Дыхание, разлитое в теле, – это речь, говорят упанишады, потому речь произносят не вдыхая и не выдыхая.
Манора
Как жаль, говоришь, что в Индии не был Гоголь. Возможно, мы б жили в другой геологической эпохе литературы. Идешь, чуть не вписываясь в воздух, тебя овевающий, – немного от близорукости, немного от долговязой взрослости, оказавшейся вдруг надуманной и ненужной в этом детском летящем сне, где все – люди, дома, коровы, дороги, чувства, краски – покачиваются, как на травинках стрекозы, вспархивают и садятся на то же место, которого на этом свете нет, казалось, не должно было оставаться, и немного от счастья. В волосы вплетены две жасминовых нитки, живых, дурманящих, до чуть угловатых лопаток. Присела на корточки, вполоборота к цветочнице, которая, казалось, росла из влажной юбки своего прилавка на голой горчичной обочине, цветы оторачивали ее бедра, когда она чуть привставала, чтобы вплести тебе нитку жасмина, и снова подтягивались под грудь, туго спеленатую слюдянисто-солнечным сари. Возраст ее левой руки, казалось, не знал о возрасте правой. И обе они, по отношенью к лицу, например, – как лес за рекой, – жили в другой судьбе. Но и в лице ее годы и судьбы бродили – каждый как бы сам по себе. Седые спутанные волосы, будто вынесенные мутным теченьем в тихую темную заводь.