Рассказы | страница 29



В Москве стояла обычная для послезимья слякотная, промозглая, серейшая погода – не поймешь, то ли снег с дождем, то ли ветер с градом. На работу отставной прапорщик никуда не устраивался. Мотался целыми днями по городу, и поскольку асфальт под ногами был безрадостный и плоский, а лица прохожих одинаково-мимолетны, сведены холодом, ополовинены шарфами, он стал все больше любопытствовать насчет неба. Остановится, поглядит, да так и останется с задранной головой посреди улицы, извиняясь поминутно перед раздраженными, толкающимися людьми.

“Какое же оно серое – небо? – сам себе удивлялся Иванов. – Вон прожилка чуть синеватая дрожит, вроде как край тучечный, и такая в ней чистота, свежесть, даль, что до костей пробирает, и кажется, что это твоего тела жилка трепещет там, в бездонной глуби, и ты сладким замиранием взлетаешь, внутри же все падает в какую-то нежность-жуть, а на губах прозрачный привкус сосульки розовой, солнечной, вешней”. Неба глоток оживил его, будто бодрое, с гулкими пузырьками ситро, выпитое в детстве в жарком бору, и звонкие эти пузырьки толкаются по всему телу, отзываясь мурашками в кончиках пальцев. Так мнилось, так чудилось ему.

После этого он стал так на небо засматриваться, что голова шла кругом, и он обрушивался в грязь, в слякоть, припечатывая ребрами асфальт, который из-под грязи подло бил по затылку. Случился перелом. Он так и не понял, чего перелом, и не ощутил перелома. А чтобы не падать, Иванов пристроился лежать на скамейке у собственного подъезда: ложился на спину и острым подбородком упирался в небо.

Теперь он гурманствовал. В своем небосозерцанье он стал уже различать какие-то инфра- и ультрацвета и оттенки просто запредельные для обыкновенного человеческого глаза. Да и сам свет он теперь уже различал на вкус, звук, запах. Он обонял, осязал, обнимал каждый луч небесный. Радовался восходу, печалился вместе с закатом, с аппетитом пожирал фотонные потоки, так что булькало в горле и в животе ощущалась приятная тяжесть.

Теперь он витийствовал: кончиками пальцев, цоканьем языка, смехом лучезарным, мрачным вздохом; весь заходился до пят. Перед ним была величайшая в мире сцена со своими задником, рампой, двумя юпитерами, ночным и дневным, режиссером-ветром, со своей цветомузыкой, постоянной труппой из сплошных звезд и статистами, набранными из облаков и туч (они же – занавес).

Ничего Иванову было уже не надо, только оставьте ему его небо. Он наскоро перекусывал, поднявшись к себе на последний этаж. Мать тяжко вздыхала. Иванов мчался обратно на скамейку.