Нам целый мир чужбина | страница 54



“Нового мира”, я прямо-таки удивился: надо же, хорошо!.. Но постель еще не повод для знакомства: меня окликнули – я бросил недочитавши. Только имя запомнил – Фазиль Искандер. От любителей политических сплетен мы прослышали, что судят какого-то

Бродского, – охота же заниматься ерундой! (И тем, кто судит, и тем, кого судят.) Некий немолодой заочник, подслушал Славка, пытался восстановиться на третий курс. “Но вы же шесть лет не учились”, – с сомнением листал его бумаги Солон Иванович

Буревич, сиплым голосом (“Теорэма!”) читавший нам высшую алгебру. “Зато я за это время написал повесть”, – проникновенно ответил заочник, и мы покатились со смеху. Повесть – спятить можно!

Подобно историческому человечеству, мы все подряд обращали в искусство – средство расхохотаться или содрогнуться, а не вникнуть. Солон Иванович тоже был фигурой легендарной, своей ядреной полированной лысиной, хранящей какой-то треугольный отпечаток, длинным сверху вниз прямым носом и усищами а-ля

Руцкой составив даже неофициальный значок матмеха, совершенно затмевающий казенный интеграл с ракетной траекторией:

Однажды, явившись с комиссией в общежитие, Солон Иванович растолкал какого-то студиозуса, мирно храпевшего в два часа дня, и тот, ошалело протерши глаза, пробормотал: “Во, бля – приснится же такое!” – и захрапел дальше.

Чудаки, пытавшиеся и в наше время что-то сочинять, были почти так же потешны (хотя и менее презренны), как жалкие личности, соглашавшиеся служить в обкоме. За стенкой Семьдесят четвертой обитал со своей чухонистой женой-уборщицей какой-то старый худой неудачник, вечно являвшийся нудить, что мы слишком громко кричим. “Я детский писатель!” – внушал нам несчастный, опуская этим себя до окончательного посмешища. И когда пронесся слух, что в Ленинграде арестован какой-то детский писатель Марамзин, мы единодушно решили, что это наверняка и есть наш сосед – так под этой кличкой он и существовал.

В профессии его жены-уборщицы, заметьте, не было ровно ничего зазорного. Она была совершенно в своем праве, когда, расхристанная и разгневанная, ворвалась в Семьдесят четвертую с пустой консервной банкой из-под кильки в томате, оставленной

Женькой на подоконнике, – приступы необузданного и почти бессмысленного при его худосочности аппетита Женька готов был утолять в любом месте и притом способами самыми варварскими.

Зачуханная чухонка швырнула банку на стол и сильно рассадила

Женьке палец. Как она перепугалась! И как он разорался! Мы с