В долине блаженных | страница 38



Ее презрение меня царапнуло, но я уклонился от обсуждения, предчувствуя, какая фальшь повалит из этого сосуда Пандоры и как трудно мне будет забыть этот тяжелый дух, если мне хоть однажды придется вдохнуть его.

С поистине материнской гордостью, с какой она не угощала меня ни

Цветаевой, ни Солженицыным, она распутывала тесемки на канцелярской папке с Мишиными пьесами и венком сонетов, посвященным Иуде

Искариоту. Пьесы были в духе Шварца и вроде даже недурные:

“Обратитесь к Кащею, он сноб, эстет, бонвиван, но юрист первоклассный”. Иуда же был горд, смел и уходил куда-то сквозь дикий терновник, – ни хрена было не понять, но высоко было, высоко…

– Здорово!.. Да-а!.. – ответственно супясь, восторгался я, а Женя была настолько ослеплена и оглушена своей грезой, что не слышала натянутости.

Я изо всех сил старался – хотя бы через Женю – дать Мише понять, что я на его авторитет не покушаюсь, а то он в первый же наш ужин с

Лейбницем сдержанно, но довольно отчетливо сказал мне: “Вы не находите, в этом доме культ Израиля Моисеевича?” – даже его “вы” было не знаком уважения, но профилактической ледяной перегородкой для предотвращения возможной фамильярности. Я ответил сложным мимическим аккордом, выражающим, что, хотя Израиль Моисеевич действительно был замечательным человеком, некоторые излишества в почитании его памяти все-таки возможны, однако заслуживают снисхождения. Тем не менее Миша понял, что я не поддерживаю его безусловно, и снова замкнулся в надменной оскорбленности шаржированного Педро Зуриты из фильма “Человек-амфибия”. И даже

Лейбница предоставил его исторической судьбе.

Он правильно понимал, откуда исходит главная опасность для его власти: главная опасность для любой грезы не испытание реальностью, а другая греза. Но я – я, когда Женя из борца за правду сделалась служанкой выдумки, почувствовал такую обиду, словно какой-то друг моей нищей романтической юности, с которым мы в холодной мансарде мечтали о бескорыстном служении истине, разбогател на мошеннических спекуляциях. И чем крупнее была выдумка, тем непростительнее было мошенничество.

То, что она боготворила Мишу, было детским невинным жульничеством.

То, что она боготворила бога, было мошенничеством, осуществленным в особо крупных размерах, с особой дерзостью и цинизмом. Ее неожиданно обнаружившаяся преданность идеям сионизма на этом фоне уже показалась мне частичным возвращением к честной трудовой жизни: все-таки это была преданность чему-то существующему и, следовательно, ложь меньшего масштаба.